ctrs-online.ru

Почему появляется белая пленка на губах


Почему появляется белая пленка на губах

Почему появляется белая пленка на губах

Почему появляется белая пленка на губах






Анна Берсенева

Неравный брак

Часть первая

Глава 1

– Вена – другая. Вы уже заметили?

– Но ведь это, кажется, написано на гербе? – спросила Ева.

Она поневоле вынырнула из тихого струящегося потока, в который была погружена не меньше получаса. Вернер читал газету, и Ева тоже делала вид, будто просматривает «Новый Венский журнал» на русском языке, отысканный ею среди множества разложенных в кофейне газет и журналов. Но, машинально перелистывая страницы, меньше всего она думала о том, что на них написано. Едва ли вообще можно было назвать мыслями те прозрачные невесомые промельки, которые плыли в ее голове, как апрельские облака над собором Святого Стефана. Плыли, сталкивались, убегали друг от друга, неузнаваемо преображались прежде, чем она успевала их разглядеть…

– Это девиз, – кивнул Вернер. – Не только девиз, но и смысл города, я бы сказал так.

Они говорили по-немецки, поэтому Ева сначала улавливала интонации своего собеседника, а уж потом – смысл его слов. После школы ей почти не приходилось говорить по-немецки – почти двадцать лет, с ума можно сойти! – и она была уверена, что забыла язык навсегда. И вдруг за неполный год, прожитый в Вене, оказалось, что нисколько он не забыт, как вообще не может быть забыто усвоенное в детстве. Не зря Лева так горячо уверял ее в этом, когда уговаривал ехать с ним сюда.

– Я иногда думаю: что же стоит за этим словом? – помедлив несколько секунд и не дождавшись от нее ответа, продолжил Вернер. – Что значит – другая? Есть какая-то неточность определения, не правда ли?

– Да, – наконец кивнула Ева. – Но, по-моему, эта неточность понятнее и точнее длинных объяснений.

– Вы правы. – Вернер улыбнулся, и улыбка тут же изменила его лицо; смягчилась даже твердая линия «габсбургского» подбородка. – Вы очень хорошо понимаете такие вещи.

Ева почувствовала легкую неловкость от его слов, хотя для неловкости не было ни малейшей причины. Он сказал лишь то, что мог бы сказать любой вежливый мужчина. Ощущение неловкости было связано только с его интонацией, которую Ева опять уловила отдельно от смысла сказанного. Но Вернер ничего ведь на этот раз не спросил, отвечать было необязательно, поэтому неловкость прошла прежде, чем стала заметна на ее лице; даже легкая тень не успела пробежать. И все-таки неловкость возникла, и не в первый раз.

– Еще кофе? – спохватился Вернер. – Извините, я не заметил. Я привык часами сидеть с одной чашечкой кофе и читать газеты. У нас ведь это принято, вы знаете, конечно? Итак, вы хотите еще раз меланж и апфельштрудель или теперь другое?

С тех пор как Лева начал работать в расположенном на Рингах университете, Ева часто встречалась с Вернером в Старом городе – чаще всего в этой кофейне у собора Святого Стефана. А теперь, весной, даже не в самой кофейне, а за столиками перед входом, которые здесь называли шанигартеном. Обычно она приходила сюда незадолго до полудня, чтобы дождаться Леву.

Это было время кофе и газет, и Вернер, как истинный венский житель, всегда сидел за одним и тем же столиком. Едва увидев его, пролистывающего какой-нибудь журнал, Ева ощущала неуловимый ветерок его ожидания, и ей казалось, что оно направлено именно на нее. Хотя Вернер ведь живет где-то рядом, и раньше тоже приходил сюда на чашку кофе и газеты, и сам говорил ей об этом.

Вернер быстро изучил Евин вкус: не мороженое и даже не роскошный захер-торт, а кофе-меланж – смесь из нескольких сортов – и яблочный штрудель из венского слоеного теста. Утонченный вкус, так он сказал однажды.

Официант поставил на крошечный, как подставка для цветов, столик две чашки с бело-золотистой пенкой.

– Как смешиваются запахи, – заметила Ева. – Даже не верится, что мы в городе, а не где-нибудь в поместье над Дунаем.

– А! – догадался Вернер. – Пахнет кофе и конским навозом, да?

– Да! – засмеялась Ева. – А я не решалась сказать.

– Я кажусь вам слишком церемонным. – Лицо Вернера снова стало ироничным, каким было в день их знакомства, каким бывало чаще всего. – Напрасно! У нас принят такой стиль поведения. Со стороны, наверное, кажется нарочитым, но мы привыкли с детства и не замечаем. Однако я не думал, что вас это угнетает.

– Меня это нисколько не угнетает, – возразила Ева. – Я тоже привыкла, и даже сразу привыкла здесь. Удивительно, правда? В России ведь совсем наоборот.

– Ничего удивительного, – пожал плечами Вернер. – В России, возможно, и наоборот – даже наверное наоборот, я успел заметить. Но я не стал бы отождествлять вас с огромными массами народа, к которому вы принадлежите. В вас есть что-то очень мне близкое… А фиакр, я думаю, стоит взять. – Он мгновенно сменил тему, наверное, заметив промельк неловкости в Евиных глазах. – Было бы странно жить в Вене и не прокатиться вдоль Рингов в фиакре.

Это было бы не только странно, но и просто невозможно. Старинных экипажей в полукольце бульваров было едва ли не больше, чем автомобилей. Машины подстраивались под их неторопливый ход, а кучеры в традиционной одежде смотрелись на своих высоких сиденьях даже более естественно, чем водители за рулем. И, конечно, Ева с Левой едва ли не в день приезда успели прокатиться по Старому городу в таком неотразимом экипаже.

– Только не сейчас, – покачала головой Ева. – Я думаю, Лева появится с минуты на минуту, у него занятия закончились полчаса назад.

– Откуда вы знаете? – удивился Вернер. – Вы ведь даже не взглянули на часы.

– Я всегда чувствую, который час, – объяснила Ева. – Это у меня с самого детства, какая-то аномалия. Или, наоборот, дарование. Единственное мое дарование.

– Вы действительно так думаете? – усмехнулся Вернер. – Единственное? Что ж, фиакр можно взять не сейчас. Но в таком случае обещайте, пожалуйста, что вскоре окажете мне честь и прокатитесь со мною по Вене в этой сентиментальной колымаге.

– Пожалуйста, – улыбнулась она. – С удовольствием.

– Ловлю вас на слове. В следующую нашу встречу мы договоримся о времени, не правда ли? А вот, кстати, и ваш супруг. Добрый день, господин Горейно!

Обернувшись, Ева тоже увидела мужа. Лев Александрович уже пересек площадь перед собором и, широко улыбаясь, шел к шанигартену.

– Гутен таг, херр де Ферваль! – радостно произнес он, остановившись у столика; Вернер тоже встал. – Чем, помимо прочего, прекрасна Вена – это тем, что в привычном кафе в привычный час непременно встретишь людей, которых и ожидал здесь встретить. Прелесть этой размеренности так велика, что я до сих пор воспринимаю ее как подарок!

Лева не говорил по-немецки, но понимал, по его словам, почти все. А если все-таки не понимал что-нибудь существенное, то бросал быстрый взгляд на жену, и Ева тут же переводила. Вернер, напротив, понимал по-русски, как он говорил, ровно столько, сколько понимает любой европеец, однажды посетивший Москву: «водка – матрешка – на здоровье». Ему Ева при случае переводила слово в слово. Это было для нее совсем не трудно, тем более что Вернер разговаривал с нею не по-венски, а на чистом литературном немецком. Ева даже радовалась, когда приходилось переводить: в такие минуты между нею и Вернером исчезали те странные промельки неловкости, которым она так и не могла найти разумного объяснения.

Из-за явно ощутимой языковой преграды Лева не часто общался с господином де Фервалем, предоставляя жене самой поддерживать это во всех отношениях полезное знакомство.

И сейчас Ева угадывала нетерпение в открытой, радостной улыбке своего мужа. Лева явно хотел поскорее уйти: наверное, устал за время семинара, надоело постоянно быть готовым к непринужденным любезностям.

– А ты, Евочка, чудесно смотришься за этим столиком, очень органично, – тем же непринужденным тоном заметил он. – Венская весна, запах кофе, женщина в белом платье рядом с таким элегантным собеседником… Поэт и муза!

Муза или не муза – тем более что Вернер был не поэтом, а художником, но Ева и сама радовалась и дню этому, и апрельским облакам над собором, и даже своему белому платью. Платье было батистовое, с вышивкой ришелье. Мама особенно любила эту вышивку и с самого детства украшала ею дочкины платья – считала, что Еве, как никому другому, идут эти причудливые воздушные узоры.

– Платье прекрасно, я не преминул сообщить вашей жене свое мнение, – кивнул Вернер. – Ведь это ручная работа, не так ли?

В самом деле, он сказал что-то такое, как только Ева присела рядом с ним за столик. Но его комплименты всегда произносились таким тоном, как будто разумелись сами собою, поэтому Ева считала их обычным проявлением вежливости. К тому же Вернер сам выглядел так безупречно, что она вообще не замечала, во что именно он одет. Казалось, что господин Ферваль и проснулся сегодня вот в этом летнем костюме такого же неуловимо благородного цвета, как пенка на кофе-меланж.

– А что? – Лева явно старался поддержать беседу ровно до той минуты, когда прилично будет раскланяться. – Я всегда считал, что ты просто рождена для того, чтобы быть музой, а не учительницей русского языка! Это, если угодно, твое жизненное предназначение, милая, уж позволь мне судить как поэту и твоему мужу.

– Позволяю, – улыбнулась Ева. – Если ты считаешь меня своей музой – что ж, тебе лучше знать. До свидания, господин Ферваль. Как всегда, рада была вас видеть.

Она сама не понимала, почему в присутствии мужа называет Вернера по фамилии. Они давно уже обращались друг к другу по имени, хотя и оставались на «вы». Еве всегда было проще говорить человеку «вы». Они и с Левой не переходили на «ты» до первой ночи, только в постели она наконец сказала, что теперь это, наверное, звучит странно. Ну, а Вернера с его венским стилем общения, который Лева называл «цирлих-манирлих», взаимное «вы» тоже наверняка не угнетало.

Впрочем, Ева уже шла рядом с мужем через площадь к метро, и обо всех этих тонкостях можно было больше не думать. Тем более что предстоит уик-энд и в следующий раз она увидит Вернера не раньше чем в понедельник.

– Уф-ф, – выдохнул Лева. – Слава Богу! Он, конечно, человек во всех отношениях приятный, да и все они тут приятные, но сил моих больше нет. Пять дней в неделю жить на чужой лад, да еще на австрийский, – этого, Евочка, ни одна душа живая не выдержит. Я удивляюсь, как ты выдерживаешь. Ты, правда, поменьше среди них вертишься, да и вообще…

Что «вообще», Еве было понятно. Конечно, Лева не испытывает ни малейшей потребности плеваться за столом, класть ноги на скатерть или сморкаться на тротуар. Но и излишняя утонченность поведения ему, как всякому русскому мужчине, тоже не присуща. А вот Ева, как он считает, вписалась в этот самый венский стиль так хорошо, как будто была прямой прапраправнучкой императрицы Марии-Терезии.

– А ты еще ехать не хотела! – словно угадав ее мысли, сказал Лева. – Я же говорил, ты себя здесь будешь чувствовать как рыба в воде. Видишь, так оно и вышло.

– Я ведь не потому ехать не хотела, – возразила она. – Совсем не потому…

Вена оказалась для Евы полной неожиданностью. То есть, конечно, не сам город Вена, а то, что муж, с которым она и знакома-то была меньше полугода, через месяц после загса сообщил о предстоящей поездке в Австрию.

– Ты не рада? – спросил он, заметив удивление в ее глазах. – Почему?

– Я просто не ожидала, – помедлив, ответила Ева. – Я как-то не готова к этому, Лева, да еще на целый год…

– В худшем случае на год, а повезет, так и подольше, – уточнил он и добавил, поморщившись: – Ты, милая моя, ни к чему не бываешь готова. Это вообще твой стиль. Хоть в Воркуту тебя зови, хоть в Вену. Извини, – спохватился он. – Извини, Евочка, я не хотел тебя обидеть. Я ведь без тебя жить не могу, ты же знаешь.

Ева совсем не обиделась, потому что Лева говорил чистую правду. И жить он без нее действительно не может, и к любым событиям она действительно не готова, даже на замужество не решалась чуть не до самого дня свадьбы. До последней минуты колебалась, хотя всем, и ей самой в первую очередь, ясно было, что лучшей пары не найти: пятьдесят лет, разведенный, дети взрослые, умный, интеллигентный, любит, надышаться на нее не может… И обеспечен прекрасно, и бытовых проблем никаких – квартира своя, машина. Все, что должен иметь человек, не дурачком проживший жизнь! А ей тридцать три года, а Лева всего лишь второй ее мужчина, а первый ни о какой женитьбе вообще не заговаривал за все шесть лет унылой близости…

– Я просто не ожидала, что работу придется бросить, – извиняющимся тоном объяснила Ева.

– Не вижу ничего страшного, – пожал плечами Лева. – Во-первых, если мы вернемся, тебя с удовольствием возьмут обратно. Учителей не хватает, ты же сама прекрасно знаешь. А во-вторых, Евочка, мне всегда казалось, что для тебя работа… Как бы это поточнее выразиться… Едва ли это было твоей мечтой с детства – работать учительницей! Ведь правда? Как-то ты не вписываешься в облик школьной словесницы. Не обижайся, но их же с двух слов узнаешь по назидательной интонации. Особый женский тип! А ты совсем другая.

И в этом он тоже не ошибался. Ева в самом деле не думала о будущей работе, когда поступала на филфак МГУ. Все получилось как-то само собою. Книжки любила читать, особенно русскую классику, потому и пошла на русское отделение, хотя окончила лучшую немецкую спецшколу, в которой к тому же преподавался и английский. Бабушка Эмилия тогда еще убеждала ее, что с такой подготовкой все идут на романо-германское, потому что перспективы не сравнить. А что после русского, учительницей станешь? Не смеши людей, Ева, какая из тебя учительница, ты на кошку и то не умеешь прикрикнуть!

Надя, наоборот, радовалась тому, что старшая дочь будет учительницей. Учительницей русской литературы была Надина мама, Евина черниговская бабушка Поля, умершая за несколько лет до того, как внучка окончила университет. Ева знала: мама втайне переживает из-за того, что дети не слишком тянутся к черниговской родне, даже на лето съездить – и то с кратовской дачи их не вытащишь. Особенно Юрочку: любимый внук Эмилии Яковлевны, та и не представляет, зачем с ним расставаться хотя бы на месяц. Даже из заграничных командировок всегда звонит, чтобы с ним поговорить, выкраивая деньги из жалких советских суточных.

Одна только Ева, в которой баба Поля души не чаяла, каждый год ездила к ней в Чернигов – в город, где она родилась, где прошли ее первые годы. И хорошо, если она станет учительницей, получится вроде бы в память бабушки! А что характер у нее не слишком подходящий – ну, мало ли…

Но вообще-то бабушка Эмилия была права: вряд ли Ева смогла бы работать в школе. В любой не смогла бы, кроме своей – которую окончила сама, которую любила, в которой директором до сих пор был их любимый вечный Мафусаил и помину не было казарменной грубости ни среди детей, ни среди учителей.

Так что в Левиных словах все было логично, с ним невозможно было не согласиться. И Ева сама не понимала, почему не радует ее такое приятное событие: жизнь с любящим мужем в чудесном городе, о котором она столько читала, в котором мечтает побывать всякий интеллигентный человек.

«Я просто боюсь оставить свой привычный кокон, – подумала она. – Как всегда! Боже мой, хоть бы раз в жизни почувствовать: я должна поступить только так, и никак иначе, я просто не могу поступить иначе… Ведь и мама такая, и Юра, и даже Полинка. Одна я не способна на сильные чувства!»

– Не переживай, милая, – успокаивающим тоном сказал Лева. – Кому рассказать – так ведь не поверят, из-за чего ты расстраиваешься. Ну, годик не придется талдычить каждый день, когда родился Пушкин да как спрягать «брить-стелить». Зато времени свободного у тебя будет предостаточно, хоть весь день стишки читай. Я тебе еще новых накропаю!

Он часто вот так, необидно, подшучивал над Евиной любовью к поэзии. Но свои новые стихи, и даже тексты к эстрадным песенкам, показывал в первую очередь ей и с заметным волнением ожидал, что она скажет.

В Шереметьеве она прощалась с родителями так печально, что даже всегда сдержанная мама не выдержала.

– Перестань, Ева, – сказала Надя. – Не смотри ты так обреченно, не на каторгу отправляешься! Хотя Волконская, по-моему, тоже не от большой любви за мужем поехала, – добавила она. – Так ведь у Некрасова написано?

– Так, – улыбнулась Ева. – Все-то ты помнишь, мам.

– А что мне еще помнить? – улыбнулась в ответ Надя. – Что в школе проходили да жизнь.

Мама родила Еву в семнадцать лет, едва окончив школу. Потом приехала из Чернигова в Москву, потом папа попал под машину, ему отняли ногу, начались бесконечные больницы, операции, протезы… Потом родился Юра, тем более стало не до учебы. А спустя десять лет, когда появилась на свет Полинка, Надя и вовсе уже не тешила себя мечтами о Строгановском училище, в которое хотела поступать в ранней юности. Да и так ли уж сильно хотела? Зная Надин характер, нетрудно было догадаться, что это полудетское желание не было у нее всепоглощающим…

Папа выглядел не веселее дочки; она заметила, что у него даже руки дрожат от волнения. Валентин Юрьевич вообще относился к Еве с особой трепетностью. Ненаглядная его Надя родила старшую дочь от польского студента, приезжавшего на каникулы из Киева в Чернигов. Студент уехал в Польшу, след его в конце концов изгладился из Надиного юного сознания, а Ева и вовсе понятия о нем не имела. Она узнала о его существовании случайно, всего год назад, когда пан Адам Серпиньски свалился как снег на голову, вздумав на старости лет повидать свою взрослую дочь.

Валентин Юрьевич был для нее единственным отцом, и после неожиданного визита пана Адама ровным счетом ничего не изменилось. Ева даже удивлялась: неужели папа всерьез мог волноваться, думая, будто дочь станет относиться к нему как к чужому, если узнает, что в ней течет не его кровь?

А волновался он за Еву всегда, сколько она себя помнила. Валентин Юрьевич не был человеком открытых чувств и никогда не рассуждал вслух о том, что его тревожило. Но связь между ним и старшей дочерью была так незаметно крепка, что и слов никаких не требовалось.

По Евиному впечатлению, поводов для родительских тревог не было вовсе. Жизнь у нее всегда была более чем размеренная, работа – не сравнить с Юриной, талантов никаких, не то что у Полинки. Ну, замуж долго не могла выйти, но теперь ведь и это позади.

Но Валентин Юрьевич всегда чувствовал ее душевную беззащитность и почему-то считал, что ни один мужчина не сможет оградить Еву от превратностей жизни. Даже такой житейски умелый, как Лев Александрович. Папа доверял в этом смысле только себе и Юре. Но не может же взрослая женщина всю жизнь прожить под крылышком отца и брата! Тем более что до Юркиного «крылышка» еще попробуй теперь дотянись, до Сахалина-то…

– Я, может, приеду скоро тебя проведать. – Валентин Юрьевич обнял Еву и замер на мгновенье, как будто боялся ее отпускать. – У нас с Братиславой контакты намечаются, командировки будут, а это ведь рядом, без визы можно в Австрию ездить. Придумаем что-нибудь… Или вдруг конференция какая-нибудь в Вене!

Отец работал в Институте Курчатова, занимался безопасностью ядерных объектов и часто ездил теперь за границу. Не то что раньше, когда он был ужасно засекреченный и даже телефон у них дома прослушивался!

Лева терпеливо ждал, пока жена распрощается с родственниками. Только когда подошла их очередь у таможенной стойки, он позвал наконец:

– Евочка, пора! Счастливо оставаться, Надежда Павловна. Валентин Юрьевич, ради Бога, не беспокойтесь. Ей там будет прекрасно! Мы позвоним сразу же, как прибудем.

С родителями расставаться было, конечно, непривычно, но Ева понимала, что не только в этом причина ее душевной смуты.

Она совсем не знала Льва Александровича. Да они просто слишком мало были знакомы, чтобы успеть друг друга узнать! Правда, для Левы и двух месяцев оказалось достаточно. В первую же ночь он попросил Еву стать его женой и еще три месяца терпеливо дожидался ее согласия.

Ева понимала, что вышла за него замуж главным образом потому, что он очень этого хотел. Она всегда была ему необходима, она это чувствовала, да Лева и не скрывал. И в конце концов, он не был ей неприятен, с ним было интересно… Никаких причин не было ему отказывать, особенно при ее незавидном одиночестве.

– Ты что, до сих пор размышляешь? – поразилась тогда ее подружка, математичка Галочка, и заявила решительно: – Народ тебя не поймет!

А Ева и сама себя не понимала.

И вдруг выясняется, что надо уехать, переменить жизнь еще резче, чем она предполагала, остаться наедине с Левой и своими мыслями. Как все это будет?

Глава 2

Ева ожидала чего угодно, но только не того, что произошло на самом деле. Вена оказалась тем городом, в котором она и в самом деле почувствовала себя как рыба в воде! Все сомнения забылись, счастливая беспечность охватила ее, и она ощутила наконец такую волшебную легкость, какой не чувствовала даже в детстве.

Первые три месяца, когда Лева еще не преподавал в университете, они жили в квартире его приятеля, который как раз в это время был на стажировке в Москве. Австрийское общество литературы, пригласившее Льва Александровича в Вену, было более чем ненавязчивым. Оно предоставляло солидную стипендию, на которую можно было прекрасно жить вдвоем, и просило за это всего лишь отчета о научных изысканиях господина Горейно. Указанные в отчете сведения, как Лева знал наверняка, никто не собирался проверять. Ева не понимала только, какое отношение имеет ее муж к австрийской литературе, стихи-то он пишет по-русски.

– Господи, Евочка, – засмеялся ее вопросу Лева, – не поехал бы я, тут же нашелся бы какой-нибудь ушлый литератор, которому и Вена-то до лампочки, только валюту подавай. Пара-тройка таких всегда на австрийских приемах вьется, и тоже, между прочим, по-немецки ни слова. А мне важны впечатления, я же их впитываю как губка. Ничего зря не пропадет, все потом прольется стихами. Почему было не воспользоваться тем, что австрийский культур-атташе, милейший человек, творческий, сам стихи пишет! И разве тебе здесь плохо?

Ей было здесь не просто хорошо, а невыразимо прекрасно. Они с Левой гуляли по городу, ездили в предместья, пили молодое веселое вино в ресторанчике над Дунаем, и Ева не могла понять, от чего так легко и беспечно кружится голова – от вина или от новой жизни. Все, о чем она читала, – Хофбург, Венский лес, белые кони, Зальцбург, домик Моцарта, летние парки, вальсы Штрауса – существовало наяву и вместе с тем казалось нереальным.

Вена оказалась другая, правду гласил ее старинный девиз.

«И я стану другая, – говорила себе Ева. – Избавлюсь от всего, что мешало мне жить, в себе самой от этого избавлюсь. Научусь беспричинному счастью – просто оттого, что есть этот город, и есть фонтаны в Шенбрунне, и я смотрю на солнечные струи, целый день могу на них смотреть…»

Лева не мешал ей быть счастливой, он радовался ее радости, и Ева чувствовала к нему все большую приязнь. И теперь это значило для нее гораздо больше, чем страсть.

«С Денисом была у тебя страсть, – вспоминала она свою первую любовь. – И что? Минуты невозможного счастья от его поцелуев, изредка ночи вдвоем – до сих пор без трепета не вспомнить… А что еще? Бесконечная оставленность, ненужность, отдельность, когда он так упорно не пускал тебя в свою жизнь. Этого ты хочешь?»

С Левой она не ощущала ни оставленности своей, ни тем более ненужности. Особенно здесь, в Вене, где они были отделены от прежней жизни и невольно сближались все больше.

«Какая я была дура! – уже без тоски, а только с веселой оглядкой на себя прежнюю думала Ева всего через два месяца. – Да Лева за полгода узнал меня лучше, чем сама я узнала себя за всю жизнь. И сделал именно то, что было нужно. Просто переместил меня немножко в пространстве, всего лишь усадил в самолет – и сделал счастливой, беспричинно счастливой! А какое еще бывает счастье, что мне еще надо было для счастья?»

Кажется, Льва Александровича даже радовала Евина созерцательность, которая когда-то так раздражала Дениса Баташова. Денис сам был энергичен, ходил в походы, ездил на археологические раскопки то в Мексику, то на Колыму, и людей любил таких же – активных, веселых, ясных. Меньше всего ему нужна была женская самоотверженность – единственное, чем, сама того не сознавая, могла быть привлекательна для мужчины Ева.

Льву Александровичу тоже невозможно было отказать в активности. За несколько месяцев в Вене он успел перезнакомиться со множеством людей. К кому-то приходил с рекомендательным письмом, с кем-то знакомился в Обществе австрийской литературы, быстро стал своим человеком в Школе поэзии, и его уже звали туда на семинары… Но при этом Лева не раздражался оттого, что Ева не занимается всем этим так же увлеченно, как он, а просто брал ее с собою всюду, куда приглашали с супругой, и неизменно восхищался ею.

– В тебе, Евочка, – радостно сказал Лева, когда они возвращались однажды с вечеринки, устроенной знакомым профессором из Школы поэзии, – есть такая пленительная утонченность, какой советский человек просто по определению не может обладать! Во всем – во внешности твоей, в манере держаться, одеваться. И откуда что взялось? От папаши, может, шляхетская кровь, а? – подмигнул он. – Я это в первый же день заметил – помнишь, когда в Писательскую лавку пошли вдвоем?

Конечно, Ева помнила тот день, когда познакомилась со Львом Александровичем Горейно. Он выходил из ресторана ЦДРИ с давним бабушкиным приятелем, а Ева шла по Кузнецкому к метро. В тот день ей было ни до чего: она в последний раз встретилась с Денисом, все точки были расставлены, все слова произнесены, и дальше была только бесконечная пустота одиночества. Ей было совершенно все равно, куда идти – почему бы и не за книжками, тем более что болит нога, а Лев Александрович любезно обещает подвезти до дома…

– Ты у меня натуральная – как это сказать – венка, что ли? – засмеялся Лева. – Нет, ей-Богу, как родилась здесь! Даже твое экстравагантное имя в Австрии звучит вполне органично. Я сегодня мельком глянул: стоишь рядом с этим аристократом, разговариваешь с ним, улыбаешься. Ну прямо как будто вы с ним в одну школу ходили! А он, между прочим, по женской линии потомок Габсбургов, а по мужской – французский граф. Обратила внимание, какой у него подбородок?

– Какой? – удивилась Ева.

Она мало обращала внимания на подобные вещи и всегда удивлялась Левиной осведомленности. Надо же, про женскую линию Габсбургов и то знает!

– Да вот именно габсбургский подбородок – ну, волевой, удлиненный. Неужели не заметила? У твоей мамы, между прочим, точно такой же, хотя вряд ли Надежда Павловна состоит в родстве с австрийским императорским домом. А здесь они же все на этом помешаны – Мария-Терезия, Австро-Венгерская империя… Считается, что у женщин из императорских потомков обязательно фарфоровая кожа, а у мужчин волевой подбородок, – объяснил Лева и добавил: – По-моему, ты произвела на Габсбурга прекрасное впечатление. Чем он, кстати, занимается, не знаешь? Вообще-то такому можно уже ничем не заниматься, – вздохнул он. – Пять поколений наследство ему собирали, не меньше.

Ева и сама заметила, что произвела впечатление на элегантного мужчину с суховатым породистым лицом и с фамилией, заставляющей вспомнить романы Дюма. Господин де Ферваль явно выделил ее среди многочисленных гостей. Подошел, предложил вина, завел беседу о Венском Сецессионе, пригласил вместе осмотреть знаменитый Бетховенский фриз…

– Он художник, – ответила Ева. – Он сказал: «Пытаюсь быть художником».

– Здесь это престижно, – кивнул Лева. – Счастливые люди! Престижно быть художником, поэтом, а не «крышей» вещевого рынка… Может, останемся, а, Евочка? – подмигнул он. – А что, попросим эстетического убежища! Напишу, что творческая личность не в силах ежедневно созерцать дикость российского капитализма. Тебе здесь, как я вижу, комфортно, мне тоже неплохо. А меня в университет приглашают, – словно между прочим произнес он после короткой паузы. – Преподавать.

– Правда, Лева? – обрадовалась Ева. – А почему ты мне не говорил?

– Вот теперь и говорю. Решено наконец, с сентября могу приступать!

Левино лицо светилось скрытым торжеством, казалось даже, что от этого поблескивает его небольшая ухоженная бородка. Ева с первого дня заметила спокойную завершенность черт его округлого лица: широкие шелковистые брови, чисто выбритые вокруг бородки щеки, небольшие, но выразительные карие глаза… И говорил он без малейшего напряжения – длинными, завершенными фразами.

Она почему-то вспомнила: Лева был первым, кто сказал ей, что волосы у нее вовсе не серые, а серебристые, как старинное ожерелье.

– Ты будешь читать лекции? – спросила Ева.

– Да нет, – как-то нехотя ответил он. – Лекции в Венском университете – это нереально. Даже семинар по славистике и то за пределами возможного. Буду преподавать русский язык – не австрийцам, конечно, только иностранным студентам. Что-то вроде факультатива. По-моему, должно быть полегче, чем с местными. Все-таки иностранцы эти первый год в Австрии, немецкий у них вряд ли лучше, чем у меня. На пальцах, в общем, будем объясняться! – усмехнулся он и добавил: – Если ты мне поможешь, конечно. Вас же русский как иностранный учили преподавать?

– Да, – кивнула Ева. – Но только в общих чертах, да и те я забыла давно, это ведь не моя специальность была.

Тут же ей стало стыдно: как будто отказывается помочь Леве! Конечно, методики она не помнит. Ну и что, подумаешь! Вспомнит, раз надо.

– Это, разумеется, крохи, – рассуждал Лева. – Стипендия кончится – сразу почувствуем. Но все-таки зацепка, а дальше видно будет, еще какие-нибудь помогальщики найдутся. Главное, квартиру дают на год! – вспомнил он. – Не в Первом округе, конечно, только за Дунаем. Но я полагаю, должна быть не хуже, чем моя элитная в Москве. Здесь ведь, Евочка, другие представления о качестве жилья. Не унывай, милая. – Он обнял Еву, поцеловал; они уже стояли возле дома. – Прорвемся как-нибудь!

– Совсем я и не унываю. – Ева улыбнулась, приоткрыла губы, отвечая на мужнин поцелуй. – Наоборот, Лева, у меня никогда не было так легко на сердце. Лева обнял ее крепче, снова поцеловал – на этот раз долгим, чувственным поцелуем.

– Хорошо, что уже пришли, – с придыханием произнес он. – Ты во всем пленительна, Ева…

Страсти, конечно, не было, это Ева понимала. Но то, что было вместо страсти, было так приятно и легко, что с лихвою заменяло и трепет нетерпения, и огонь, охватывающий тело.

Лева имел располагающую внешность, был обаятелен, неплохо сложен и достаточно чувствен для своего возраста. К тому же его сексуальный опыт наверняка не ограничивался бывшей супругой, с которой он развелся пять лет назад.

– Пока у мужчины есть пальцы, он не может считаться импотентом, – с улыбкой заявил он однажды, еще в Москве, отдыхая после близости. И тут же спохватился: – Я тебя не шокирую своим мужицким цинизмом, Евочка?

– Нет, ничего, – пробормотала она, в самом деле испытывая неловкость.

– Ты так смущаешься иногда, просто с девической прелестью! – засмеялся Лева. – Удержаться невозможно, чтобы тебя не поддразнить! Ну, не буду, не буду. – Он поцеловал жену в висок. – Тем более что я пока и без пальцев могу обходиться, а?

А здесь, в Вене, когда супружеская жизнь вошла в ровную колею, никаких неловкостей не возникало вовсе. Ева окончательно убедилась, что она не из тех женщин, которым секс необходим как воздух. Конечно, с Денисом… Но он ведь был у нее первым, он разбудил в ней женщину. Да и встречались они так редко, что немудрено бывало соскучиться.

Теперь все стало иначе, и Ева понимала, что нашла наконец именно тот ритм близости с мужчиной, который соответствует не только ее темпераменту, но и всему характеру.

Взаимное уважение, некоторая чувственная тяга – у мужа более сильная, но все-таки не настолько, чтобы требовать близости, когда жена совершенно к ней не расположена.

Когда секс завершен – неторопливая, обоим интересная беседа в постели, во время которой муж приносит себе рюмку виски, а жене бокал хорошего вина.

Взаимная потребность, чтобы все происходило не на полу в прихожей и не на кухонном столе, как в дешевых эротических триллерах, а в чистой постели, после ванны с душистым бальзамом. В конце концов, они живут не в тайге и в любой момент могут себе позволить эти маленькие удобства, правильно Лева говорит.

Все это у нее теперь было, и в обрамлении этих милых мелочей близость с мужем вполне удовлетворяла Еву.

Он был так же внимателен к ее интимным желаниям, как и ко всяким другим, и она была ему за это благодарна.

– Почему бы и нет, моя радость? – усмехался Лева, если она, например, просила его не спешить, еще немного ее подготовить. – Куда торопиться, всего пять минут – а насколько слаще обоим!

С таким же явным выражением удовольствия он покупал жене маленькие букетики фиалок, которые она любила, или картинки с видами Вены у уличных художников, или длинные серебряные шпильки для волос. Она не злоупотребляла его вниманием – просто потому, что больше не испытывала потребности в невозможном.

А удовольствие в постели с предупредительным мужчиной, который умеет вовремя продлить близость и вовремя ее завершить, – это было вполне из области возможного. Ева только вздрагивала до сих пор, неощутимо для мужа, когда он спрашивал: «Ты уже можешь кончить?» Это почему-то мешало, хотя ведь Лева беспокоился только о ней… Но в конце концов, многим женщинам можно пожелать, чтобы такая ерунда была для них единственной интимной проблемой!

Когда все заканчивалось, Лева благодарно целовал жену, шел в ванную, по дороге наступая тапкой на выключатель витого торшера. А Ева закрывала глаза и чувствовала, как ровное, приятное тепло разливается по всему ее телу.

Глава 3

Блошиный рынок возле Нашмаркта был до невозможности длинен.

Все новые и новые горы разноцветного тряпья вырастали по обеим сторонам песчаной дорожки. Наперебой кричали босые цыганята, заманивая неслыханной дешевизной своего сомнительного товара: «Их биллигер, биллигер! Фюнф шиллинг биллигер!» Бомжастого вида личности курили, пили пиво и пепси. На подстилках перед ними лежали сломанные компасы, металлические фляжки, ношеная обувь, потемневшие медали, часы без стрелок, тусклые старые флаконы из-под духов…

– Теперь-то в Москве то же самое, – сказал Лева, пробираясь через эту пеструю толпу. – А вот догадайся, Евочка, чем я больше всего был потрясен, когда впервые попал на блошак – не здесь, правда, а в Германии?

– Даже не представляю.

Ева устала, вспотела и меньше всего была расположена к элегическим воспоминаниям. К тому же в прошлый раз на блошаке у нее вытащили кошелек, поэтому теперь приходилось все время прижимать сумку к животу, и это тоже раздражало.

– Ну подумай, в восемьдесят седьмом году чем мог быть потрясен нормальный совок?

– Лева, мне надоело, – сказала Ева.

– Тем, что вот эти самые товарищи люмпенского вида курят «Мальборо» и пьют колу! Потерпи, мы почти у цели. Я же сегодня ничего не собираюсь покупать, посмотрим на всякий случай антиквариат, и все.

После того как закончилась стипендия Общества австрийской литературы, воскресные походы на блошак стали регулярными.

– Милая, конечно, куда приятнее бродить по бутикам в Первом округе, – объяснял Лева. – Но какой смысл это делать, если все равно можешь в них купить разве что коробочку для перчаток? На блошаке нелегко что-нибудь высмотреть, я согласен. Зато есть надежда среди груды дерьма напороться на отличную вещь и за десять шиллингов выглядеть как банкир! Нам ведь, возможно, все-таки придется вернуться в Москву. Ты представляешь, какие там теперь цены?

Еву не тянуло ни в бутики Первого округа за коробочкой для перчаток, ни на блошак за «банкирской» вещью, но возражать мужу в этих вопросах ей казалось неудобным. Она не была расточительна, но и особой рачительностью тоже не отличалась. И прекрасно понимала, что деньги мгновенно уходили бы у нее между пальцев, если бы не Левино умение правильно организовывать жизнь.

И почему это должно раздражать?

– Все! – выдохнул он, когда они добрались наконец до входа в крытый павильон. – Теперь я иду копаться в культурном слое, а ты… Ну, поброди пока по Нашмаркту, если хочешь. Ровно через час встречаемся на этом месте.

Лева исчез в павильоне, где продавали с рук старинные вещички, оставив жену у входа на Лакомый рынок.

Лакомый рынок, Нашмаркт, был пестр, ярок и действительно вызывал желание побродить по нему подольше, разглядывая горы фруктов, свежее мясо, цветы, сыры, колбасы… Но за год Ева побывала здесь столько раз, что воспринимала это живописное местечко только как недорогой продуктовый магазин. Впрочем, она ведь и венские музеи все уже обошла – то с Левой, то одна, то с Вернером. Ей вообще грех было жаловаться на горькую судьбу домохозяйки, чей мир состоит из «киндер-кюхен-кирхе»…

Ева пошла вдоль мясного ряда, высматривая колбасную нарезку подешевле. Попутно купила яблоки, зелень, и на этом деньги кончились. Лева ведь не предполагал, что жена станет делать покупки, поэтому и денег у нее было немного. Он вообще считал, что Ева из тех женщин, которых бессмысленно обременять житейскими заботами: все равно толку не будет, потому что они витают в облаках. Он охотно рассказывал об этом знакомым, слегка смущая жену, но, наверное, был прав. Во всяком случае, Еве он предоставлял создавать в доме то, что называл утонченным уютом, а за остальными хозяйственными делами следил сам.

Ева уже минут пятнадцать стояла на пятачке перед Нашмарктом, когда Лева наконец вынырнул из антикварного павильона. Старинные вещи были его страстью. Он и в Москве был завсегдатаем антикварных магазинов, в которых с удовольствием покупал все, что стоило внимания и что он мог себе позволить. Мебель в его квартире на Краснопресненской набережной напоминала музейную.

– А я уж думал, наш сегодняшний поход напрасен! – услышала Ева его радостный голос. – Ты посмотри только, Евочка, ты только взгляни, что я откопал!

Лева стоял перед нею потный и счастливый, сжимая в руке какой-то сверток. Наполовину развернув мятую обертку, он показал Еве позеленевшую статуэтку.

– Дома рассмотрим получше, но я уверен, это Сецессион! – воскликнул он. – Не Климт, конечно, но кто-то не из последних. Нет, все-таки Вена – настоящий кладезь! Какой-то плутоватый китаец за гроши продает вещь, которой нет цены! Не понимает, наверно, что в руках держит. Или, что вероятнее, украл и торопится сбыть. У него еще ваза какая-то пыльная стояла, я бы ничуть не удивился, если бы оказалось венецианское стекло. Но мне уже не до стекла было, летел оттуда как наскипидаренный! Пойдем, Евочка, пока полиция не отняла, – со смехом пошутил он.

Лева был так взволнован покупкой, что не заметил даже полную сумку в руках у жены. Впрочем, ей тоже было не до сумки, она думала совсем о другом. Ева сама не понимала, почему именно здесь, в жаре и суете, пришли ей в голову эти мысли…

– Лева, – сказала она, когда он уже открывал дверь их подъезда, – как ты думаешь, почему… почему у нас нет детей?

Теперь они жили далеко от Старого города, за Дунаем, где давали жилье большинству людей, приезжающих в Вену на временную работу. Район был непрестижный, дома многоэтажные, но квартиры в них вполне могли соперничать с лучшими московскими, в этом Лева не ошибся.

– Откуда же мне знать? – Он обернулся, оставив ключ в замке, и удивленно посмотрел на жену. – Милая, да я вообще об этом не задумывался. А ты считаешь, нам нужны дети?

– Я просто не понимаю, – сказала Ева, пропустив мимо ушей его последний вопрос, – ведь я ничего не делаю, никак не предохраняюсь. Я с самого начала ничего не делала, а уже больше года…

И тут она вдруг замолчала. Подождав несколько секунд и убедившись, что жена не продолжает фразу, Лева снова взялся за ключ. Она молчала, пока ожидали лифта, пока ехали на пятый этаж. Лева отправился в ванную, зашумел душ. Ева вымыла яблоки и зелень, положила в холодильник.

Она просто не могла продолжить эту фразу. Дальше надо было бы объяснить, что она и раньше не предохранялась, все шесть лет с Денисом, потому и тревожится теперь. Раньше еще можно было думать, что все дело только в редкости встреч или в том, что Денис не собирается иметь с нею детей. Но теперь-то все происходило так размеренно, так регулярно! И совсем не редко… Но Ева не хотела объяснять все это мужу. Едва ли ему будет приятно выслушивать рассказы о своем недавнем предшественнике.

Из ванной Лева вышел сияющий и сразу же развернул свою покупку, поставил на журнальный столик с мраморной «размытой» столешницей. Статуэтка представляла собою женскую фигурку с факелом в руках. Стремительный, неизвестно куда направленный порыв чувствовался в каждой линии этой маленькой выразительной скульптуры.

– Даже прикоснуться страшно, – весело произнес он, потирая руки. – Чувствуешь себя Шлиманом, откопавшим сокровища Трои. Не возись ты сейчас с салатом, Евочка, иди сюда скорее!

Ева вышла из кухни и тоже наклонилась к статуэтке. Смутная печаль тревожила ее, но говорить об этом было невозможно. Впервые за весь этот беспечальный год.

Глава 4

– Может быть, тебе это неприятно? – спросила Ева, прикалывая перед зеркалом последнюю прядь. – Ты не сердишься, что я иду без тебя?

На этот раз она не закрутила волосы привычным низким узлом, а подняла их, высоко уложила и сколола шпильками с крошечными бриллиантами. Шпильки, бриллиантовые серьги-капли и маленький, тоже бриллиантовый, аграф на черной бархотке пришлось одолжить у Вукицы, жены здешнего Левиного приятеля-серба. Эти драгоценности хорошо подходили к Евиному кольцу – маминому подарку к шестнадцатилетию. Старинное фамильное колечко с двумя бриллиантами подарил когда-то черниговской девочке Наденьке двадцатилетний Адам Серпиньски.

– Евочка, что за глупости! – весело возмутился Лева. – С чего мне сердиться? Наоборот, я в восторге: такой изысканной женщины сегодня в Опере не будет! Одни плечи чего стоят – куда Габсбургам… По-моему, платье удачное? – поинтересовался он.

– Более чем.

Глядя в зеркало, Ева улыбнулась мужу.

Черное вечернее платье пришлось взять напрокат: плотненькая фигурка Вукицы не имела ничего общего с Евиной. Да и вообще, неловко ведь просить у кого-нибудь платье для Оперы, если прямо на Марияхильферштрассе есть бюро проката свадебных и бальных туалетов. Лева перебрал по меньшей мере десяток платьев, пока выбрал достойное своей жены – простое, черное, длинное, подчеркивающее изящество ее фигуры.

Казалось, Евины открытые плечи таинственно светятся над низко вырезанным лифом, и еще таинственнее светятся ее серые, с глубокой поволокой, глаза.

Прошло время, когда она чувствовала себя невыразительным пескариком. И это ощущение прошло даже не с замужеством, а именно здесь, в Вене. Не то чтобы здесь ее останавливали на улице и звали на свидание – едва ли такое было бы возможно. Но Ева сама чувствовала, что вписывается в облик здешней жизни так же органично, как вписываются в облик Вены классические скульптуры на фасадах домов.

Она обернулась к мужу.

– А ревновать тебя к Габсбургу мне, я надеюсь, нет смысла, – весело заметил Лева; Еве показалось, правда, что вопросительная нотка проскользнула в его голосе. – Поэтому я могу спокойно радоваться, что ты послушаешь Доминго. Представляю, сколько сегодня стоят билеты и чего стоит их достать! Это тебе не на ступеньках сидеть за пятьдесят шиллингов… Помнишь, «Тоску» ходили слушать?

Они всего однажды были в Опере – по входным билетам, дающим право сидеть на ступеньках. Еве жаль было мужа: Лева так любит хорошую музыку, а вынужден отказывать себе в этом дорогом удовольствии, и где – в Вене!

– Можешь не ревновать, – подтверждающе улыбнулась она. – Габсбурги – сама порядочность, ты же знаешь.

– Ну, спускайся, спускайся, – поторопил Лева. – Без трех минут, он наверняка подъехал. Жалко, окна на другую сторону – не увижу, как ты садишься в «Роллс-Ройс»!

– Думаешь, у него «Роллс-Ройс»? – засмеялась Ева. – Едва ли.

– Вообще-то да, – согласился Лева. – Он же не нувориш совковый, понтоваться незачем.

Обычно Ева встречалась с Вернером в какой-нибудь кофейне Старого города или в Школе поэзии, и гуляли они пешком, только однажды прокатились вместе в фиакре. Вернер показывал ей такие переулки Вены, по которым на авто не проедешь, поэтому Ева понятия не имела, какая у него машина. Да и не очень ее это интересовало. Господин Ферваль с его умом, иронией и изяществом не нуждался, по ее мнению, в дорогостоящих спецэффектах.

Впрочем, даже то, что у других выглядело бы по меньшей мере показным, у него получалось совершенно естественно.

Одна такая история произошла всего две недели назад. Как обычно, они сидели в кофейне на Стефанплатц. Правда, на этот раз беседа шла не о метафизике венской жизни, а о каких-то повседневных мелочах. Да это даже и не беседа была, а самая что ни на есть беспечная болтовня. Ева рассказывала, смеясь, как впервые попробовала молодое белое вино, на следующее утро выпила немного воды, и сразу ее опять охватил веселый легкий хмель.

Вернер смеялся ее рассказу и даже пропел песенку в ритме вальса: «Хочу вернуться в Гринцинг, к вину, к вину, к вину!» И тут же сказал, что непременно надо будет пойти в Гринцинг – самый большой венский квартал, где шагу нельзя ступить, чтобы не наткнуться на ресторанчик-хойриген, в котором это веселое вино как раз и подают.

– Как чудесно вы все сохранили, – заметила Ева. – Эти хойриген – они ведь и сто лет назад были, и двести, правда?

– Правда, – кивнул Вернер.

Он смотрел на нее без тени иронии, словно любуясь. Ни одна морщинка не показалась у сомкнутых губ или на высоком лбу, открытом под коротко подстриженными седеющими волосами.

– И во всем у вас так, – отогнав привычный промельк неловкости, продолжала Ева. – Эти платья прелестные – знаете, льняные, с металлическими пуговицами? По-моему, им тоже лет сто, не меньше, а продаются везде, и женщины носят.

Платья, о которых говорила Ева, действительно продавались во многих магазинах готовой одежды и очень ей нравились. Они были сделаны в фольклорном стиле и вместе с тем смотрелись вполне современно: льняные, палево-серые, с простыми, но хорошей работы кружевами и металлическими пуговицами.

– А, трахт! – кивнул Вернер. – Да, это тоже традиция. А вам они нравятся?

– Конечно, – сказала она. – Я даже примеряла однажды.

Тут Ева осеклась. Традиционные платья под названием «трахт» стоили так недешево, что она и в самом деле могла их только примерять. Но не рассказывать же об этом Вернеру!

– Как жаль, что я этого не видел, – улыбнулся он. – Уверен, вам к лицу. Даже не к лицу, а вообще – в ваш тон. А может быть, – вдруг предложил он, – вы предоставите мне возможность увидеть вас в старинном австрийском наряде?

– Как это? – удивилась Ева.

– Да очень просто. Еще раз примерите трахт, если вам понравилось, а я взгляну. Я вообще хотел бы написать ваш портрет в этом одеянии, однако не смею вас затруднять. Но несколько минут – ведь это нельзя считать большим затруднением, не так ли? А потом я попробовал бы писать по памяти.

Вернер говорил таким непринужденным, таким естественным тоном – впрочем, когда он говорил иначе? – что с ним невозможно было не согласиться. Конечно, ей нетрудно примерить платье, если художнику хочется посмотреть. Ева никогда не видела картин господина Ферваля, но была уверена, что они не могут быть ремесленными поделками.

– Пожалуйста, – улыбнулась она, – если вам это необходимо.

Платья были выставлены в витрине первого же бутика, который попался им прямо у соборной площади. Вернер распахнул перед Евой до невидимости прозрачные двери.

Что бы ни говорили и он, и Лева о том, как органично она вписалась в здешнюю жизнь, Ева так и не могла преодолеть робость перед приветливыми продавщицами дорогих магазинов. Смущала их мгновенная готовность заниматься ею, тяготила необходимость как-то реагировать на внимание, улыбаться, кивать. А уж то, что после этого все равно придется уйти без покупки, вообще вгоняло ее в краску.

Но демонстрировать подобные чувства в присутствии господина Ферваля было бы еще более неловко. Поэтому Ева постаралась держаться так, словно посещать мимоходом бутик в центре Вены для нее обычное дело.

Платья оказались здесь гораздо роскошнее тех, что она примеряла на большой торговой улице Марияхильфер. И ткань несравнимо тоньше, и фасоны изысканнее, и кружева – тончайшего ручного плетения. Взглянув на себя в зеркало, Ева поняла, что Вернер и на этот раз оказался прав: платье действительно было ей «в тон». Оно неуловимым образом совпадало со всем ее обликом – по ее мнению, блекловатым, но явно исполненным изящества.

– Ну вот, – выйдя из примерочной, обратилась она к своему спутнику, – так выглядели австрийские крестьянки в прошлом веке?

– Мне трудно судить о тогдашних крестьянках, – с улыбкой пожал плечами Вернер, – но вы выглядите так, как должна выглядеть истинная женщина.

Комплимент был вежливый и замысловатый; Ева улыбнулась изысканности его тона и смысла.

– Мне кажется только, – добавил Вернер, – что букет немного не тот.

Он повернулся к продавщице и стал ей что-то говорить. Что именно, Ева не могла разобрать, потому что разговор шел на венском диалекте. Она повернулась к зеркалу, пытаясь понять, что же могло не понравиться потомку Габсбургов. Букетик искусственных роз, приколотый у корсажа, показался ей ничуть не хуже, чем все платье.

– Ну как, вы уже готовы писать портрет, Вернер? – спросила она, когда продавщица, кажется, в последний раз улыбнулась господину Фервалю. – Я могу переодеться?

– Конечно, – кивнул он. – Теперь я уверен, что смогу писать ваш портрет по памяти.

Льняное платье принесли ей домой назавтра. В большую серебристую коробку, кроме трахта, был упакован сувенир от хозяйки бутика – крошечная фарфоровая куколка-поселянка точно в таком же наряде. Розовый букетик у корсажа был заменен на нежно-лиловый. Головки невянущих колокольчиков, из которых он был составлен, трепетали от каждого вздоха.

Ева чуть в обморок не упала, увидев все это. Вчера она, конечно, успела заметить цену: платье было немногим дешевле подержанной машины…

«Дорогая Ева! – было написано на вложенном в конверт листке с монограммой. – Прошу вас, не воспринимайте этот подарок иначе как сувенир. Будучи в Москве, я ведь смогу себе позволить принять от вас в качестве сувенира матрешку или еще что-нибудь национальное? Буду счастлив, если трахт напомнит вам о Вене. Искренне ваш Вернер де Ферваль».

К Евиному удивлению, Лева отнесся к этому подарку именно так, как предлагал господин де Ферваль. Может быть, просто не представлял себе его цену?

– В самом деле, Евочка, – засмеялся он, – ну, не лифчик же он тебе подарил. А платьишко, видишь, эдакое фольклорное, и впрямь сувенирное – самое то. Вполне пристойно, неброско и со вкусом.

Возражать мужу Ева не стала – зачем? Вернера она поблагодарила при встрече и тоже не стала произносить никчемных слов, которые прозвучали бы в этой ситуации просто глупо. Но надеть трахт она так до сих пор и не решилась – повесила в дальний угол шкафа.

И вот теперь Вернер пригласил ее послушать «Отелло». Приглашение было сделано с таким же непринужденным изяществом, с каким он делал ей все свои предложения: прокатиться в фиакре, или посетить хойриген, или вместе взглянуть на дома, построенные в знаменитом венском югендстиле.

Не то чтобы Еву очень тяготило одиночество. С детства живя в своем, мало кому понятном и мало кому интересном мире, она привыкла чувствовать себя немного отдельной от окружающих. Хотя, конечно – вдруг оказаться без работы, без привычного семейного и дружеского круга, остаться только с мужем, у которого хватает своих разнообразных занятий…

Господин Ферваль стал единственным человеком в Вене, общение с которым разнообразило Евину жизнь. Даже время от времени возникающие промельки неловкости этому не мешали – настолько он был интересен, глубок, учтив и сдержан.

Как она и предполагала, Вернер заехал за нею не на «Роллс-Ройсе» – у подъезда девятиэтажного дома стояло такси. Шофер вышел из машины и помог Еве сесть.

«В самом деле, – подумала она, – ведь это гораздо удобнее, чем возиться с машиной, искать парковку. Возле Оперы наверняка нет свободных мест, издалека пришлось бы идти, каблуки о мостовую ободрались бы…»

Несмотря на помощь шофера, она все-таки зацепилась за дверцу машины высоким тонким каблуком и едва не упала на господина Ферваля, сидевшего на заднем сиденье. Ее открытое плечо на мгновенье коснулось его выбритой щеки, Ева почувствовала тонкий и свежий запах его одеколона – и тут же вздрогнула, отшатнулась. Ферваль поддержал ее под локоть.

– Извините. – Хорошо, что в машине было не так светло, как на улице: Вернер едва ли заметил, как она покраснела! – Я не опоздала?

– Нисколько, – невозмутимо ответил он. – У нас вполне достаточно времени, чтобы спокойно доехать и занять свои места.

В смокинге господин Ферваль выглядел так же безупречно, как в любом другом костюме. Ева давно заметила, что австрийцы непременно подбирают одежду «к случаю», руководствуясь при этом устоявшимися правилами. В отличие даже от немцев, часто приезжавших в ее московскую гимназию по обмену. Те в основном одевались «к настроению»: что под руку попадет, лишь бы чистое.

Живя в Москве, Ева, конечно, не раз бывала в Большом театре. Сама по себе роскошь старинного театрального убранства едва ли потрясла бы ее. Но здесь, в Венской опере, она еще в прошлый раз почувствовала нечто иное: размеренный, подчиненный незыблемому порядку ход жизни. Он был ощутим и в гуле театральных коридоров, и в классическом интерьере зала, и в полумраке ложи, куда Вернер провел свою даму за несколько минут до начала спектакля. Еве показалось, даже бриллианты у нее на шее и в волосах становятся частью всего того, что вечер за вечером с потрясающей неизменностью происходит в этом зале.

И эта священная незыблемость в сочетании со взволнованным ожиданием оперного действа отозвалась в ее сердце трепетом, едва ли не страхом. Она инстинктивно прикоснулась к рукаву Вернерова смокинга, на минуту забыв о сегодняшней неловкости в такси.

Неожиданно он накрыл ее пальцы своей рукой – и, мгновенно опомнившись, Ева замерла. Его рука была суха и ободряюще прохладна. Сначала она не решалась высвободить свою руку, а потом зазвучала увертюра, открылся занавес, потом появился на сцене Пласидо Доминго – и Ева просто забыла…

– Вы не будете против, если мы прогуляемся немного? – спросил Вернер. – Поужинаем после спектакля?

Ева была так взволнована, так ошеломлена впечатлениями сегодняшнего вечера, что и сама не могла представить, как сядет сейчас в такси, останется одна в потоке своих чувств… Она кивнула и взяла Вернера под руку.

– Кажется, сегодняшнее исполнение вам понравилось, – заметил он. – У меня абонемент на сезон, я слушаю все, что стоит послушать, и тем не менее тоже сегодня взволнован. Вы чуткий и трепетный человек, – добавил он после короткой паузы.

Они медленно шли по оживленным вечерним бульварам. Ева молчала, предоставляя Вернеру самому выбирать маршрут. Есть ей совершенно не хотелось, о чем она с некоторым смущением сообщила своему спутнику.

– О, совсем не обязательно устраивать праздник желудка! – засмеялся он. – Мы можем не заказывать штельцен, а просто посидеть вдвоем, попробовать какое-нибудь легкое блюдо, выпить вина… Вы согласны?

Штельцен, запеченную свиную ножку, Ева не осилила бы сейчас ни за что.

– Конечно, – кивнула она. – Я в самом деле как-то взвинчена после этой музыки, после всего…

Она не заметила даже названия ресторана, в который незаметно привел ее Вернер. Обратила только внимание, что зал выдержан в классических винно-красных и золотых тонах, а приборы сверкают серебром. Кажется, столик был заказан заранее. Солидный, гренадерского роста обер сразу провел их в другой конец зала, к окну.

– Сегодня есть повод выпить шампанского. – Вернер поднял бокал, брызги света блеснули в хрустальных гранях. – За вас, моя дорогая фрау Гринефф, за ваше счастливое пребывание в Австрии! Я правильно произнес вашу фамилию – кажется, вы говорили, что оставили девичью?

– Я очень вам благодарна, Вернер, – ответила Ева, отпив глоток. – Если бы не вы, мое пребывание в Австрии не было бы таким… насыщенным. А фамилия действительно девичья, – улыбнулась она. – Мне почему-то хотелось оставить. Может быть, я просто привыкла к своему школьному прозвищу. Знаете, как меня называли ученики?

– Да, ведь вы преподавали. И как же? – заинтересовался он.

– Капитанская Дочка.

– Почему? – удивился Вернер.

– Просто из-за фамилии.

Ева вкратце рассказала про пушкинскую повесть. Когда она говорила, что-то дрогнуло вдруг у нее в сердце – так тонко и остро, что она даже прервала на несколько секунд свой рассказ. Почему-то вспомнился Юра, мгновенно и больно вспомнился, как будто с ним что-нибудь случилось. Хотя брат уже почти год как вернулся с Сахалина в Москву, волноваться было вроде бы не о чем…

– Я постараюсь это прочитать, – сказал Вернер. – Я читал «Евгений Онегин» по-немецки и по-французски, переводы были прекрасные, но все-таки я не совсем понял, почему же… Впрочем, это неважно!

Обер принес большие тарелки с телячьими рулетами и красное вино.

– Мне неловко, что я болтаю о своем, вместо того чтобы высказать впечатления от спектакля, – вспомнила Ева.

– Не вижу никакой неловкости, – возразил Вернер. – Извините, моя дорогая Ева, но впечатления, в том числе и от Доминго, написаны у вас на лице. Я читаю их по нему как по книге, – улыбнулся он.

– А мне и Юра, это мой брат, говорил в детстве, что у меня все на лице написано! – засмеялась она. – Мы с ним играли в гляделки – знаете, когда надо долго-долго смотреть друг другу в глаза, не моргать, не смеяться и угадать, кто о чем думает. Он всегда угадывал сразу, а я вообще не могла. Юра у нас такой, что, если сам не захочет, – ни за что не догадаешься.

– Вам дорог ваш дом… – медленно, словно о чем-то размышляя, произнес Вернер. – Вам дорога ваша семья, эти школьники, которых вы учили… Как вы оказались здесь?

– Но ведь я… – даже растерялась Ева. – Ведь я приехала с мужем. Разве я могла оставить его так надолго в одиночестве? Он любит меня, я нужна ему, и я не понимаю…

Вернер молча смотрел на нее своими небольшими, глубоко посаженными глазами. По его испытующему взгляду она не могла догадаться, зачем он задал этот странный вопрос.

– Извините, – наконец произнес он. – Извините меня за столь глупую бесцеремонность. К тому же я счастлив, что вы оказались в Вене, поэтому мой вопрос особенно неуместен.

Она опустила глаза. Сразу вспомнились все неловкости, то и дело вспыхивавшие между ними, и как она сегодня прикоснулась плечом к его щеке и щека мгновенно напряглась, и как он накрыл ее руку своей ладонью…

– А ведь я никогда не видела ваших работ, Вернер! – Ева хотела непринужденно переменить тему, но, кажется, ее слова все-таки прозвучали слишком торопливо. – Я почему-то думаю, что они не могут быть дилетантскими. Вы выставляетесь? Интересно было бы увидеть каталоги… Знаете, у меня ведь младшая сестра художница, но ей всего двадцать лет, она еще учится.

– Почему же каталоги? – спокойно сказал Вернер. – Я с удовольствием покажу вам свои работы. Приглашу вас к себе на чашку чаю, и вы увидите все, что пожелаете. Правда, я живу в основном за городом, поэтому на городской квартире у меня не много работ.

– Непременно, Вернер, – поспешно кивнула Ева. – Конечно, я как-нибудь обязательно приду, мне очень интересно.

К счастью, обер принес наконец десерт – ягоды, политые ванильным сиропом. Потом последовал кофе, потом Вернер выпил коньяка, и разговор о картинах не возобновился.

Лева не спал, когда Ева тихо открыла дверь квартиры. Он сидел в глубоком кресле и, перевернув недавно купленную статуэтку, рассматривал в лупу какую-то надпись на ней.

– Наконец-то! – воскликнул он, как только Ева появилась в дверях гостиной. – Ужинать, наверно, возил Габсбург? Что ели, Евочка, где? Да, а Доминго-то как, расскажи скорее! Смотри, хоть граф твой и весь из себя аристократ, и, как ты говоришь, порядочный, а как бы я не приревновал, – добавил он с легкой усмешкой.

Сделав вид, что не расслышала последних слов, Ева села на диван напротив мужа и начала рассказывать о спектакле и о Пласидо Доминго.

Глава 5

И отмеренные радости бывали, и случайные неловкости, но обо всем этом Ева думала в последнее время мало. По-настоящему ее волновала только одна мысль – та самая, ни с того ни с сего возникшая на Лакомом рынке, когда случайно мелькнули в голове эти «киндер-кюхен-кирхе»…

Выйдя замуж, Ева почти не задумывалась о том, хочет ли иметь ребенка. Даже не то чтобы не задумывалась – все-таки тридцать четыре, волей-неволей задумаешься, – а скорее отодвигала от себя эту мысль.

Семь лет назад, когда она безоглядно влюбилась в Дениса, ей было просто не до того: она думала только о нем, день и ночь о нем. И о своей неопытности, глупой в двадцать семь лет, о неумелости каждого своего движения, о том, что вот-вот ему надоест все это, обязательно надоест… Потом, когда их отношения вошли в будничную колею, Денис честно предупредил, что не собирается иметь детей и долго еще не соберется, поэтому лучше бы Еве не питать на этот счет пустых надежд.

А Ева и сама уже понимала в то время: зачем рожать детей такой женщине, как она? Можно подумать, спасибо они потом скажут мамочке за то, чем она их, скорее всего, наделит. За бесполезную созерцательность, за неумение распорядиться собственной жизнью, за всю эту бестолковую никчемность! Едва ли они будут ей благодарны… А заводить ребенка «на старость», как заводят страховой полис, как после тридцати заводят детей многие одинокие женщины, – этого она просто не могла.

Но теперь-то все переменилось! Она ведь поняла наконец: лучше решиться хоть на что-нибудь, чем потом всю жизнь корить себя за то, что не решилась ни на что. Именно об этом говорил ей пан Серпиньски. «Я не угадал свою судьбу, и сквозь пальцы ушло мое жиче», – так он говорил. И смотрел – как из зеркала, даже страшно было встречать взгляд его печальных, с глубокой поволокой серых глаз. Ева только это – глаза своего отца – и вспоминала год назад, давая наконец согласие Льву Александровичу…

И если она решилась, если вышла замуж за единственного человека, который этого хотел, которому она была нужна, – зачем же откладывать остальное? Лева стал ей прекрасным мужем и наверняка станет прекрасным отцом ее ребенку.

Она почувствовала, что снова должна решиться – и… И что? Едва она сказала себе: «Теперь пора», – как тут же поняла, что эти патетические слова не имеют никакого практического смысла. Пора, не пора – какая разница, что она внушает себе, гуляя по милой сердцу Вене? Все равно, живут они с Левой вот уже год, а…

– К моему глубокому сожалению, мне пока нечем вас порадовать.

Голос врача был так же вежлив, как и взгляд – как, кажется, были вежливы и его руки во время осмотра. Ева поймала себя на совершенно идиотском желании: ей захотелось, чтобы доктор Вагнер расхохотался, или заорал, или упал на пол и как ребенок замолотил бы ногами о коврик у стола.

– Вы думаете, отсутствие беременности не… не случайно? – выговорила она. – Вы думаете, я… вообще не могу иметь детей?

– О, как можно делать такие выводы! – Доктор Вагнер, конечно, не упал на пол, но рукой все-таки взмахнул. – После одного осмотра – такие поспешные выводы, фрау Гринефф, это неправильно, уверяю вас! Я всего лишь сообщаю вам свои предположения, не более. Мне кажется, у вас непроходимость фаллопиевых труб. Но потребуются анализы, исследования, потребуется осмотреть также вашего супруга, и только потом я смогу дать квалифицированное заключение и свои рекомендации.

– Я понимаю, – кивнула Ева. – Извините, господин доктор, я слегка растерялась.

– Ну, разумеется, – доброжелательно улыбнулся он. – Женщин это часто пугает. Хотя на самом деле надо не пугаться медицинских терминов, а всего лишь набраться терпения – и все может быть в порядке. В Шотландии – вы, конечно, слышали? – успешно завершились грандиозные опыты по клонированию овец. Как знать, не станем ли мы вскоре свидетелями чудес! Наука совершает их, не правда ли? Счет придет вам на дом, фрау Гринефф, вы оплатите со своего конто, а потом направите в вашу страховую компанию копию оплаченного счета для возмещения расходов.

Ева вышла из университетской клиники.

Шотландия, овцы… Что там с ними делают грандиозное, забыла… Да, чудеса, наука… Придет счет…

Слово «счет» вывело ее из заторможенного состояния. Страховка у них с Левой была самая дешевая, от несчастных случаев и острых заболеваний. А что еще может понадобиться за границей? Плановый осмотр гинеколога в перечень страховых случаев не входит, так что копию с оплаченного счета делать ни к чему. Да и конто был у них открыт на Льва Александровича: на него приходила университетская зарплата, с него Лева платил за квартиру. Авторские за исполнение песен ему передавали из Москвы с оказией.

Еве счет в банке был просто ни к чему: все равно денег есть столько, сколько есть – впритык, хоть в банке держи, хоть в кошельке. А тот возраст, в котором интересно засовывать карточку в банкомат, она давно уже миновала.

Когда Ева вошла в квартиру, муж не вышел ее встретить. Не потому, конечно, что не хотел видеть, – просто не услышал. Их здешняя квартира была просторна, и ключ поворачивался в замке бесшумно.

Качество жилья в Вене, как и предполагал Лева, несравнимо было с Москвой. Квартира, в которой они жили вот уже полгода, считалась далеко не первым сортом и все-таки производила на Еву впечатление роскоши. Кухня отделена была от столовой барной стойкой и невысокой ступенькой в форме басового ключа. Спальня плавно переходила в гостиную, между ними высокой асимметричной дугой выгнулась арка. Окно занимало почти всю стену гостиной, и за ним на длинной лоджии росли цветы.

Все эти с живой неправильностью выгнутые линии, как и большие окна, создавали ощущение пространства, простора, свободы. Даже в мебели, которая никак не могла быть дорогой в казенной квартире, чувствовался стиль – неброский, но изящный.

Ева считала, что ей и делать-то ничего не пришлось для создания утонченного уюта, о котором говорил ее муж. Тем более что «утончать» приходилось из подручных материалов – то есть практически из ничего.

– Конечно, Евочка, – говорил Лева, когда они еще только въехали в эту квартиру, – если бы в твоем распоряжении были настоящие деньги, ты сделала бы дом таким, что… У тебя же прирожденный гармонический талант, ты для всего можешь найти единственно правильное место!

Насчет гармонического таланта – это он, пожалуй, преувеличил.

– Да в чем же талант, Лева? – смеялась тогда Ева. – Что горшок цветочный вместо свечки приспособила?

Эту композицию на мраморном столике она выдумала случайно, а получилось и вправду неплохо. Прозрачные стебли неизвестного растения свисали вниз, оплетая витую ножку старинного подсвечника. А когда растение неожиданно зацвело, вышло еще лучше: цветок казался теперь странным сиреневым огоньком несуществующей свечи.

Были еще какие-то мелочи, которым Ева тоже не придавала значения.

– Это потому, – объяснял Лева, – что ты недавно замужем. До сих пор у тебя не было стимула заниматься домом, вот ты и не знаешь собственных возможностей.

К университетским занятиям Лева обычно готовился в столовой. Ему нравилось, чтобы Ева была в это время поблизости – что-нибудь готовила, или гладила белье, или просто читала, сидя на высоком стуле, книжку положив на барную стойку и подперев рукой подбородок. Он говорил, что жена оказалась его талисманом: вон уже и твердая ставка маячит на его академическом горизонте, а там и вообще…

А стихи он всегда сочинял в спальне – лежал на кровати, смотрел в потолок, вскакивал, выходил на лоджию.

Оказывается, и сейчас Лева был на лоджии, потому и не слышал, как вошла жена.

– Евочка! – обрадованно произнес он, появляясь в балконных дверях. – Куда это ты пропала? А я, когда с работы шел, даже по кофейням пробежался на Стефанплатц, думал, ты с Габсбургом своим беседуешь.

– Ты обедал?

Ева прошла в комнату, села на диван, положила руку на подушку в ярком чехле. Ковер был в тон подушке – тоже яркий, в разноцветных пятнах. Пятна расплывались в ее глазах. Она тряхнула головой – что за глупости, при чем здесь ее глаза, они и так расплывчатые, эти пятна, просто ковер такой, дизайн…

– Что ты сказал? – переспросила она.

– Что не обедал. – Лева смотрел с недоумением. – Тебя ждал. Работал, новое написал – не для песенок, свое… Хочешь послушать?

– Потом, Лева. Я хочу поговорить с тобой.

Недоумение на его лице сменилось легким недовольством: наверное, обиделся, что жена так равнодушно отнеслась к его новым стихам.

– Так срочно? – поморщился он. – По-моему, утром новостей у тебя не было. Или за полдня что-нибудь случилось?

– Нет, – покачала головой Ева. – Или случилось? В общем, это неважно. Я к врачу ходила, в университетскую клинику.

– Господи, да что с тобой? – ахнул Лева.

Конечно, он испугался: страховка-то от несчастных случаев.

– Ничего страшного, – улыбнулась Ева. – Я просто так, провериться. Регулярный осмотр.

– У гинеколога? – догадался он. – А… на какой предмет провериться? Женское что-нибудь? Или, может, беременность?..

– Нет, – несколько секунд помедлив, ответила она. – Совсем нет.

– Ну, что ж тогда волноваться! – облегченно улыбнулся он. – Не больна, не беременна, все прекрасно. Конечно, тебе надо регулярно проверяться, а я как-то не подумал, когда страховку оформлял. Ну, ничего, оплатим. Давай пообедаем, Евочка, я же все-таки работал! Не дрова колол, конечно, но стишок накропал, и недурной, между прочим. Только уж теперь после обеда прочту. – Не дожидаясь, пока жена займется обедом, Лева сам обошел барную стойку, включил плиту. – Борщ у тебя вышел великолепный, я ложечку попробовал, не разогревая. По мне, Евочка, черниговские рецепты твоей мамы – это высший пилотаж, куда венскому шницелю!

Ева тоже встала, поднялась на ступеньку кухни, едва не споткнувшись о завиток «басового ключа».

– Лева, – повторила она, – я хочу с тобой поговорить. Ты понимаешь, врачу кажется, что это и невозможно…

– Что – невозможно?

Он нарезал хлеб, положил в большую деревянную миску.

– Невозможно, чтобы была беременность. Ему кажется, у меня непроходимость труб. То есть я не могу иметь детей.

Лева наконец обернулся к ней, подошел к стойке. Они стояли по обе стороны деревянного барьера; Ева опустила глаза.

– Ну, что ж… – услышала она Левин голос. – Это, конечно, неприятно, я понимаю. Ты же совсем молодая, Евочка, это я у тебя старичок…

Он ласково погладил жену по руке. От его ласковых слов, оттого, что он жалеет ее, пытается утешить, Ева почувствовала, как слезы подступают к горлу. Она подняла глаза на мужа, хотела сказать, что ему не нужно ее успокаивать, что она все сделает, чтобы… Но Лева продолжил фразу, и Ева не успела произнести ни слова.

– Положа руку на сердце, милая, я не скажу, чтобы очень уж расстроился, – так же ласково, успокаивающе продолжал он. – Ну, не можешь – что ж теперь, жизнь кончена? Я понимаю, для женщины это самая проторенная дорожка: пеленки – то есть да, теперь уже не пеленки, а памперсы! – игрушки, потом отметки в школе и все такое прочее. Но ведь ты… Евочка, разве ты из тех женщин, которые хотят идти проторенной дорожкой? Да я сразу в тебе другое заметил – твою душу особенную, такую глубокую, ни на чью не похожую! Меня это потрясло, восхитило, я понял: вот такая женщина мне и нужна, о такой я мечтал! Неужели ты думаешь, я женился на тебе, чтобы иметь детей? Я же не Габсбург, – не удержался он от усмешки, – чтобы так уж печься о наследниках.

– Но что же, Лева, – потрясенно выговорила Ева, – значит, ты и вообще… То есть вообще не хочешь иметь со мной детей? Или просто не думал об этом?

– Если честно – не хочу. – Это он наконец произнес твердым тоном. – Ева, ну подумай сама: почему я должен хотеть детей? Мне что, тридцать лет? Не тридцать, милая, и даже уже не сорок. И что такое дети, я хорошо себе представляю – двое выросли, как тебе известно. В моем возрасте снова ходить по стеночке, снова эти вопли по ночам, изрисованные обои, кошки и собаки в доме? Да ты что, дорогая моя, я же не сумасшедший! Ну, может, случись такое дело, я бы не стал требовать, чтобы ты убрала беременность, – несколько смягченно добавил он.

«А почему бы ему не смягчиться? – подумала Ева. – Уже ведь знает, что «такое дело» наверняка не случится…»

– В конце концов, – продолжал Лева, – твои родители не старше меня, ребенок вполне мог бы находиться у них. Хотя бы пока мы здесь, – поспешил он добавить, – а там видно было бы… Тем более Надежда Павловна не работает. Но если нет, то и суда нет! Извини мою прямоту, Евочка. – Он снова погладил ее по руке. – Не думаю, что ты хотела бы услышать от меня ложь.

«Я ничего не хотела бы от тебя слышать», – едва не вырвалось у нее.

Но, сдержав эти злые, резкие слова, она все-таки сказала, сама не понимая зачем:

– Это еще не окончательно. Неокончательный диагноз. Анализы нужны будут, обследования…

Что ж, Льву Александровичу невозможно было отказать в сообразительности.

– А вот это, пожалуйста, без меня, – отрезал он. – Анализы, обследования – этим я заниматься не буду. Я, солнышко мое, не сторонник феминизма, да и ты, мне кажется, тоже. И у меня есть четкие представления о том, что мужчина делать обязан, а что, извини, превращает его в бабу. Я обязан работать и обеспечивать нашу жизнь. По-моему, я делаю это неплохо. Притом, заметь, не превращаю тебя в домашнюю клушку, помогаю по хозяйству. Но таскаться по обследованиям, выслушивать душеспасительные лекции, сперму сдавать на анализ… Вот этого я делать не обязан, и делать это я не буду! Лучше тебе понять это сразу, Ева, чтобы не питать пустых надежд.

Про пустые надежды ей уже говорил Денис. Что ж, все закономерно, и случайностей в жизни не бывает. В ее жизни точно так же, как во всякой другой.

Не ответив мужу, Ева шагнула назад от кухонного барьера и, опять едва не упав со ступеньки, вышла из столовой.

Глава 6

Это была их первая ссора.

Лев Александрович с самого начала сумел поставить отношения с женой так, что никакая натянутость – а тем более со взаимными упреками, с прямым выражением недовольства – была между ними просто невозможна. Это не тяжело ему далось: Горейно не отличался взрывным темпераментом и умел уважать жену. Да и Ева не питала склонности к бурным сценам, и она предпочитала ровные, спокойные отношения.

Собственно, бурной сцены не было и теперь. Они просто не сошлись во мнениях, и Лев Александрович высказал свое вполне корректно. Его не в чем было упрекнуть.

Еве и не хотелось ни в чем его упрекать. Ей не хотелось его видеть.

Вся ее жизнь в последний год вдруг предстала перед нею так ясно, как будто она сняла наконец с глаз плохо подобранные очки, которые все-таки очень не хотелось снимать…

«Зачем я вышла за него замуж? – с холодным, для самой себя неожиданным спокойствием подумала она. – Я ни минуты его не любила, и я всегда это понимала. Но тогда зачем старалась убедить себя, что это может перемениться? Зачем так упорно взращивала в себе хоть какое-нибудь чувство к нему?»

Но, на поверхности души задавая себе эти вопросы, в самой ее глубине Ева знала, что их и задавать не надо… Надо было всего лишь не скрывать от себя то, что стало очевидным для нее сразу, год назад, в первую ночь с будущим мужем: свое полное нежелание ложиться с ним в постель. Какой еще знак, более простой и ясный, был ей нужен? Лева, к которому она чувствовала тогда приязнь и благодарность, в постели всего лишь не вызывал у нее отвращения. И она сочла, что уже и это неплохо, и сразу схватилась за соломинку взаимной приязни, чтобы укрепиться на ней и хоть как-то доплыть к берегу. Но к какому берегу, с кем, зачем?

И вот теперь она оказалась вдвоем с мужем на прочном берегу – в хорошем городе, в хорошей квартире, с хорошо устроенной жизнью, сравнительно молодая женщина. А настроение такое, что хоть прыгай обратно в море.

Тут Ева даже улыбнулась своим размышлениям, хотя ей было совсем не до веселья. Надо же, как образно она стала мыслить! Как пятиклашка в школьном сочинении. Эта случайная мысль сразу потянула за собою воспоминания: Москва, школа на Маяковке, семь как струны звенящих сосен на кратовской даче, бабушкины чашки «с хвостиками», поблескивающие за стеклом старого буфета, – настоящий авторский сервиз, когда-то подаренный Эмилии Яковлевне парижским авангардистом… Но тут же навстречу этим воспоминаниям вынырнули другие: одиночество, морщинки у нецелованных губ, и никому не интересно, как ты живешь, что тебя волнует и радует, у всех своя жизнь, и у друзей тоже, ни в чьей жизни нет места для посторонних.

И в этом смысле родная до последней улицы Москва ничем не отличается от Вены. Большой город, властно диктующий миллионам людей: занимайся собою сам, сам выстраивай свою судьбу, не жди к себе интереса, не жди манны небесной…

Ева вздрогнула от телефонного звонка. Лева еще на работе. Странно, уже три часа дня, обычно он возвращается не позже половины первого. Пережидает, наверное, пока жена успокоится.

– Это Ферваль, добрый день, Ева, – раздалось в телефонной трубке. – У вас все в порядке, не правда ли?

– Здравствуйте, Вернер. Конечно, все в порядке, – ответила она. – А почему вы спрашиваете?

– О, извините. Просто не встретил вас сегодня в кофейне в обычное время, вот и позволил себе поинтересоваться.

– У меня разболелась голова, – соврала она. – А сегодня жарко, и я решила не выходить в город.

– Да, июнь. Летом в Вене жарко, – согласился он. – Я стараюсь вообще не бывать в городе летом, к тому же туристы, толпы людей.

– Я тоже скоро… Мы с мужем тоже, вероятно, поедем… куда-нибудь. Он сейчас занят, но в уик-энд обязательно. Возможно, в Венский лес, там, я думаю, сейчас должно быть чудесно.

«В самом деле, – подумала она, – надо мне ездить за город одной, пока он в университете. Столько зелени кругом, и Венский лес совсем рядом, к вечеру можно возвращаться. Зачем я сижу здесь целыми днями?»

– Да, в Венском лесу прекрасно, – согласился Вернер; Еве показалось, что он улыбнулся. – Я в основном там и живу, так что могу утверждать со всей ответственностью.

Опять дурацкая неловкость! В Венском лесу – собственно, почти в самом городе, но уже на отрогах Восточных Альп – располагались аристократические виллы. Можно было и раньше догадаться, что слова: «Я живу за городом», – которые Вернер произнес в ресторане, относились именно к этой местности.

Словно почувствовав Евину неловкость, он тут же сказал:

– Собственно, я решился вас побеспокоить в корыстных целях, Ева.

– В каких же?

Она тоже не удержалась от улыбки.

– Помните, вы сказали, что не прочь посмотреть мои работы? И вот теперь меня снедает авторское тщеславие и мне не терпится воспользоваться вашим интересом.

Сейчас он предложит навестить его на вилле, отказаться будет неловко, она же сама сказала, что собирается в Венский лес…

Однако Вернер поспешил добавить:

– Раз уж я все равно пока здесь, вы можете посмотреть картины у меня на городской квартире. Конечно, мне хотелось бы привести вас для просмотра моих работ в городской музей, но, увы, там они не представлены! – засмеялся он. – Итак, вы позволите пригласить вас на чашку чая?

Отказаться было бы просто неприлично: приглашение являло собою предел вежливой предупредительности. Вернер словно прочел на расстоянии все возможные возражения и легко обошел подводные камни неловкостей.

– С удовольствием, – ответила Ева.

Он предложил посетить «мой домашний музей» уже завтра – если, конечно, она… Конечно, она не занята завтра. И не предвидит для себя занятий во все остальные дни. Впрочем, об этом Ева не стала говорить господину де Фервалю.

Оказалось, Вернер живет в маленьком переулке рядом с Кертнерштрассе. Ева долго стояла на тротуаре напротив старинного трехэтажного дома и не отрываясь смотрела на выложенный изразцами фасад. Майолика переливалась в лучах полувечернего солнца, и в этих чудесных переливах неуловимо менялись лица купидонов, богов, сирен на фронтоне…

– Я рад вас видеть, – улыбнулся Вернер, открывая ей дверь. – Вы выглядите чудесно, Ева. Надеюсь, голова больше не болит?

Он ни слова не сказал о своем подарке – льняном платье, которое она надела сегодня впервые. Но его взгляд, и тон, и весь его вид говорили об искреннем восхищении. Сам он был одет в темный костюм с «бабочкой». Значит, на чашку вечернего чая в своем же доме принято было одеваться именно так.

В дверях гостиной Ева остановилась перед картиной в золоченой раме, занимавшей чуть не всю стену большой комнаты. В серо-коричневом глубоком свете, словно льющемся изнутри полотна, тускло поблескивала неширокая река, вдалеке темнели плавные линии гор. Весь этот простой пейзаж был словно увиден какими-то другими, теперь уже невозможными глазами…

– Это не моя работа, – улыбнулся Вернер, останавливаясь рядом с гостьей и тоже глядя на картину.

– Я поняла, – засмеялась Ева. – То есть я, конечно, не слишком разбираюсь в хронологии, но ведь, кажется, это восемнадцатый век?

– Середина семнадцатого, – кивнул он. – Рейсдаль. Знаете, был такой голландец? Мне кажется, ему нет равных в речных пейзажах. Он один умел так передавать пленительное однообразие рек… А эта картина была единственным приданым моей матери – впрочем, очень недурным приданым, – когда она выходила замуж за моего французского отца. Все Шварценберги считали ее брак мезальянсом, – улыбнулся Вернер. – Были сомнения в истинности отцовского графства и этой милой частички «де» в его фамилии. То есть все, конечно, подтверждалось бумагами, однако для маминых двоюродных бабушек титул, появившийся всего лишь при Наполеоне, значил очень мало. Но что поделать – бедность, бедность! В сорок пятом году у мамы не осталось ничего, кроме генеалогического древа и вот этой картины, а отец вышел сухим из войны. Однако прошу вас к столу, милая Ева, вам наверняка скучно слушать эти династические бредни.

Он сделал приглашающий жест, и Ева подошла к столу, накрытому для чая. Фарфоровые чашки с вензелями казались такими же прозрачными, как облака на картине Рейсдаля, и так же, как река, серебрились на столе приборы.

– Почему же, мне вовсе не скучно, – возразила она. – Но это так странно! Современный город, современный ритм – и вдруг этот ваш дом, и вы рассказываете совсем о другой жизни: мезальянс, династии…

– Наверное, – пожал он плечами. – Любимый наш венский разговор – вот именно о мезальянсах, фамильных древах, былом величии империи. Усталый дух! А по сути, ведь все это ровным счетом ничего не значит. Мама была несчастлива с отцом совсем не потому, что его титул не восходил ко временам Бурбонов.

– Они разошлись? – осторожно спросила Ева.

– Да, – с улыбкой кивнул Вернер. – Она вернулась в Вену в пятидесятом году, мне тогда было два года. Так что это для меня совсем не болезненные воспоминания, Ева, – добавил он. – Вы зря так трогательно боитесь меня ранить вашим вопросом.

«Черт знает что! – сердито подумала она. – И когда только я научусь вести себя сдержаннее?»

После чая они еще немного посидели за столом. Вернер рассказывал о Провансе, куда каждый год ездил на старинное замковое кладбище, чтобы навестить могилу отца, о недавней выставке в вилле «Гермес» в Венском лесу, еще о каких-то милых и простых вещах…

– Да, мои работы! – вспомнил он. – Вы хотите на них взглянуть?

– Ну конечно, – кивнула Ева. – Я ведь для того и пришла.

– Да? – усмехнулся он. – Что ж, пойдемте.

Квартира была невелика, но отделана со всей тщательностью безупречного вкуса. Даже не отделана, а отреставрирована: в ней совершенно не чувствовался современный дух. Еве показалось вдруг, что они идут не по коридору, а прямо по ветви генеалогического древа.

Мастерская располагалась в небольшой, но самой светлой комнате.

– Ну вот, дорогая Ева, – сказал Вернер, распахивая резные дубовые двери, – вот и цель вашего визита.

Картин, как он и говорил, было немного: несколько холстов, офорты, рисунки, сделанные, кажется, темперой. Но и то, что она увидела, впечатляло.

Ева вглядывалась в очертания предметов на небольшой гравюре. Они были странными, похожими на виденья: человеческие силуэты как облака клубились в узких городских небесах, между шпилями соборов.

– Это Вена? – наконец спросила она, взглянув на Вернера.

Тот смотрел не на картину, а на нее.

– Да, – кивнул он. – Я бы сказал: человеческий дух в контурах венских улиц. Сгустки силы и сгустки усталости. Усталого европейского духа. Но я не люблю объяснять картины, – улыбнулся он. – По-моему, искусство не должно требовать комментария. Вы не согласны?

– Согласна, – кивнула Ева. – Я люблю, например, то, что делает Полина. Это моя сестра, она тоже художница, я вам говорила? Я не всегда понимаю ее картины, но комментария к ним все равно почему-то не требуется. И к вашим тоже, Вернер.

– Спасибо, – сказал он, помолчав; в его голосе не чувствовалось ни обычной его вежливости, ни иронии – только ясное, ничем больше не скрытое чувство. – Ева, я… Вероятно, я давно должен был сказать вам, но не решался. Поймите, я очень скован в сфере открытых чувств… Ведь вы, кажется, тоже?

Ей показалось, что Вернер задал этот вопрос только для того, чтобы отдышаться. Он побледнел так, словно они стояли не в комнате, насквозь пронизанной солнечными лучами, а в подземелье без воздуха и света.

– Да, я тоже, – произнесла Ева; мгновенно мелькнула жалость к нему, к этой впервые проявившейся, такой необычной для него беспомощности. – Не всегда, но… иногда.

Она боялась, что он спросит сейчас, что значит «иногда», и она не сможет ему ответить: вот сейчас как раз и есть тот случай, когда она чувствует себя скованно, потому что…

Но Вернер ни о чем не спросил. Вместо вопроса он произнес, прямо глядя ей в глаза:

– Я люблю вас, Ева. Это не вчера со мною случилось, и скрывать дольше… Зачем?

И вдруг она поняла, что впервые в жизни слышит признание в любви. Денис никогда не говорил ей о любви, а муж… Говорил ли муж? Кажется, сказал только – тогда, в первую ночь, – что она стала ему дорога, что он не мыслит своей жизни без нее и что это серьезно, он проверил свои чувства. И потом повторял не раз именно это: «Евочка, я не могу без тебя».

Но о Льве Александровиче Ева сейчас не думала. Она боялась поднять глаза на Вернера и понимала почему.

– Меня сдерживало, конечно… Я не мог позволить себе… – с невозможной в его голосе сбивчивостью произнес он. – Ваш супруг… И потом, я все время думал: связать свою жизнь со мной – это было бы для вас слишком большим жизненным поворотом, вас слишком многое привязывает к дому… О, мой Бог! – вдруг улыбнулся он. – Связать свою жизнь со мной! Моя самоуверенность вас не оскорбила?

– Н-нет… – с трудом выговорила Ева. – Дело совсем не в этом, поймите, Вернер, прошу вас, а только в том, что я…

И тут она почувствовала, что ничего не сможет ему объяснить. Да, дело не в том, что он кажется ей самоуверенным. Боже мой, да какая же самоуверенность, совсем наоборот, ведь он… И не в том дело, что… Мысли перепутались в ее голове, еще не успев сделаться словами.

Она не могла ему объяснить, что же сдерживает ее так сильно, так неодолимо! Нет, могла…

Она знала, что не любит его, и дело было только в этом.

Ева даже сомнений никаких не испытывала, хотя всю свою жизнь она всегда в чем-нибудь сомневалась. Она не любила этого умного, тонкого и талантливого человека, и необходимость вот сейчас сказать ему об этом приводила ее в смятение.

Впервые за все время знакомства с Вернером Ева обрадовалась, что он так легко читает ее мысли по лицу. Может быть, он сам все поймет и не надо будет…

– Помните наш разговор – тот, когда вы рассказывали мне о Пушкине? – вдруг спросил Вернер. – Я перечитал его роман, мне хотелось понять. Это почти невозможно – пробиться через перевод, я знаю. И все-таки… Вы знаете, мне кажется, что я все-таки понял, почему Татьяна осталась с мужем, в то время как любила другого. Она не создана разрушать, не правда ли? Сила созидания в ней слишком велика, она сильнее любви, если любовь требует разрушения. Извините меня.

Тут Вернер остановился, словно запнулся, сорвался на самой высокой ноте. На его лице обозначилась наконец улыбка, но Ева не обрадовалась знакомым ироническим морщинкам у его губ. Наоборот, неизвестно почему сжалось сердце…

– Я не жалею, что высказал свои чувства, – помолчав, сказал он. – Знаете, я заключил своего рода пари с самим собой. – Кажется, Вернер вполне овладел собою и говорил уже почти обычным своим тоном. – Сказал себе: я так хорошо знаю ее лицо, хотя мы совсем недолго знакомы, как странно узнать, почувствовать лицо женщины так быстро… Значит, я сразу пойму ее чувства, после первых же моих слов. И я их понял. По вашему лицу промелькнуло только смятение, Ева, одно только смятение. Я и прежде видел его промельки, но они сменялись то интересом ко мне, то улыбкой, почти веселой. А сейчас, после моего ненужного признания, – только смятение… Поэтому я прошу извинить меня и не требую ответа.

Он быстро наклонил голову, словно простился. Ева молчала. Оба они стояли в молчании посреди светлой комнаты. О чем было теперь говорить – о картинах, о красивом городе Вене?

Ева с детства знала, что ее аналитическое мышление оставляет желать лучшего. То есть, можно сказать, оно совсем у нее отсутствует. Математичка Галочка Фомина, школьная ее подружка, с которой потом вместе пришли на работу в свою же гимназию, не раз удивлялась:

– И как ты только, Евка, детей учишь? Конечно, литература – не математика, но все равно же на одних эмоциях далеко не уедешь!

А Ева и не считала себя образцовой учительницей. Дети любили ее – может быть, с беззлобной насмешкой, но любили, – а ей нравилось преподавать им литературу, только и всего.

Галочка любила повоспитывать Еву: чтобы правильно оценивала свои шансы на счастье; чтобы научилась ставить на место Дениса; чтобы, раз замуж не берет, хоть ребенка от него заимела – здоровый же парень, умница, от кого еще рожать? Толку из Галкиного воспитания не выходило никакого. Правда, она и воспитывала свою непутевую подружку в основном для того, чтобы поучиться самой: Галочкина личная жизнь тоже никак не складывалась.

Но разумное зерно она в Евину душу, кажется, заронила. Во всяком случае, теперь Ева пыталась это разумное зерно отыскать. Она поссорилась с мужем – это раз. Ей скоро тридцать пять – это два. Она почти наверняка не сможет родить – это три. Ее муж достойный, порядочный человек, он не придал ссоре серьезного значения, ведет себя с нею еще более предупредительно, чем раньше, – это четыре. Ее темперамент таков, что секс вообще можно вынести за скобки, – это пять.

Что следует из всех этих вычислений? Следует только одно: надо забыть глупую блажь и принимать жизнь такой, какая она есть.

Можно еще проанализировать, почему ее раздражает Лева. Впрочем, можно и не анализировать: серьезных причин для раздражения нет никаких.

Раздражает его житейская умелость, его интерес к мелочам? Что ж, устраивай жизнь сама! Свою, мужа, и чтобы вы оба были довольны. Не можешь, не знаешь, что надо делать, тебе хватит твоей школы и твоих книжек? А ему, мужчине?

Раздражают дурацкие песенки, которые он пишет для эстрады? Что и говорить, «Русская красавица» – образец пошлости, да и «Останься» не лучше: «Я полюбила Млечный Путь…» Но ведь он и сам это понимает не хуже тебя, и его тошнит от дурацких стишков! А что, лучше было бы, если бы он спивался потихоньку в буфете Дома литераторов, а ты бегала бы по урокам, добывая деньги детям на молоко и мужу на водку?

Детям… Это, конечно, самое тяжелое, что между вами возникло. Но и тут: разве он не прав? Ты думаешь о себе, хочешь использовать свой последний шанс. Но ему-то, отцу двоих взрослых детей, зачем в пятьдесят лет взваливать на себя такую ношу? Для него непосильны эти обязательства, и правильно, что он не хочет плодить детей с безответственностью пескаря!

О Вернере Ева вообще старалась не думать. Ей было так стыдно перед ним, что слезы выступали на глазах при одном воспоминании о нем. Хотя, если подумать, чего ей следовало стыдиться?

Назавтра после вечернего чаепития Ева получила письмо на знакомой бумаге с гербом. Граф де Ферваль еще раз просил извинить его бесцеремонность, заверял в глубочайшем своем уважении и расположении, надеялся на скорую встречу и всегда для него приятную беседу.

«Я не отказываюсь ни от чего, сказанного вам», – было написано после этих дежурных любезностей его твердым, колким почерком. Таков был итог утренних здравых раздумий.

Ближе к полудню Ева сидела в плетеном кресле на лоджии и допивала кофе. Вот уже неделю, после разговора с Вернером, она не отправлялась для этого на Стефанплатц.

Политые с вечера синие цветы еще не пожухли под утренним солнцем. Они вились по проволоке над балконом и даже давали легкую тень. Солнечные зайчики проскальзывали между вьющимися стеблями, плясали на подоле белого Евиного платья, прятались в дырочках вышивки ришелье. Занимался день, занимался июнь. Дверь хлопнула в глубине квартиры: Лев Александрович вернулся из университета.

– Ты дома? – Он заглянул на лоджию. – Что, лень по жаре в город ехать? Правильно, – кивнул Лева и продолжил, не дождавшись ответа от жены: – Зачем камнями дышать! Мы с тобой лучше искупаться выберемся на уик-энд. На Старый Дунай или на Инзель, тебе что больше нравится, а, Евочка?

– Вряд ли получится, Лева, – обернувшись к мужу, сказала она. – Я думаю поехать в Москву.

– В каком смысле? – не понял Лев Александрович.

– Ни в каком, – пожала плечами Ева. – Просто поехать в Москву. В каком смысле это делают?

За минуту до появления мужа она вообще не думала о поездке. Эти слова сорвались как-то сами собою, Ева даже сообразить не успела, почему их произносит. И вдруг, вслух сказав: «Я поеду в Москву», – она поняла, как сильно ей это было необходимо! У нее даже горло перехватило, ничего больше не хотелось говорить.

– Ничего себе… – растерянно протянул Лева. – Нет, погоди, Ева, я что-то не понимаю… Разве мы предполагали кататься из Вены в Москву? А виза? У нас же одноразовая виза! Ты что, опять хочешь ночевать в Москве у посольства или платить бешеные деньги?

Ева смотрела, как двигаются губы ее мужа, и не слышала его слов. Ей стало так легко, как будто ее наполнили каким-то особенным воздухом, и она едва сдерживала улыбку – глупую, беспричинную.

– Мы – не предполагали, – все-таки не сдержав улыбки, ответила она. – Но я – поеду.

– Нет, но ты отдай себе хотя бы отчет… – начал Лев Александрович.

«Господи, какая скука! – с невозможным, счастливым облегчением подумала Ева. – Какая же немыслимая, никчемная, смертельная скука!»

И засмеялась.

Она собиралась ехать в Москву автобусом. Получалось чуть не вдвое дешевле, чем добираться поездом, и уж вовсе несравнимо с самолетом. Но даже эти ее рассудительные планы полетели кувырком.

С той минуты как Ева решила, что поедет, и поедет обязательно, – с той минуты все, что она делала сама и что делалось вокруг нее, слилось в такой единый, такой направленный поток, в котором события происходили как будто бы помимо ее усилий.

Она уже обзвонила транспортные фирмы, уже почти договорилась о билете на неудобный, но дешевый ночной автобус, когда позвонил некто господин Мюллер и сообщил, что он вчера вернулся из Пресбурга – о, извините, из Братиславы, это наша старая венская привычка! – и должен передать деньги от господина Гринева. Да, от Валентин Гринефф, вы совершенно правы, мы виделись с ним в Пресбурге, он предназначил для вас гонорар за свое выступление на конференции, но, к сожалению, не знал номер вашего конто в Вене.

Неизменность папиных поступков была крепка, как скала. И, конечно, эти деньги Ева хотела потратить только на одно: на то, чтобы скорее вернуться к нему, ко всем к ним вернуться поскорее!

Багаж в Шереметьеве пришлось ждать так долго, как будто он летел другим самолетом. Ева нервничала, ходила туда-сюда между сувенирным киоском и обменным пунктом, проклинала все на свете, злилась на себя за то, что поддалась на Левины уговоры и взяла с собой все те вещи, которые, по его мнению, надо было срочно перевезти в Москву.

Но она ведь не поссорилась с мужем. Она просто объяснила ему, что соскучилась по родным, что ей бывает одиноко в Вене, надо ненадолго переменить обстановку… И постаралась, чтобы голос ее при этом звучал как можно более убедительно и спокойно.

– Но ты же только до осени, правда? – несколько раз переспросил Лева. – Действительно, жара здесь все лето невыносимая. Может, я тоже подъеду в августе, если меня не привлекут к летним курсам. Тогда съездим с тобой, Евочка, куда-нибудь отдохнуть! В Болгарию, например.

Лева выглядел таким потерянным, что у нее язык не поворачивался спорить с ним по таким пустякам, как багаж. Ну, отвезет его чемоданы на Краснопресненскую, это же нетрудно.

Стоило только подумать о том, что через четыре, три, два часа она будет в Москве, – и все, что прежде Ева сочла бы трудностями, становилось в ее глазах всего лишь мелкими неудобствами.

Но это радостное чувство собственных безграничных возможностей длилось ровно до той минуты, когда она вышла наконец из самолета, через «рукав» прошла в здание аэропорта, встала рядом с лентой транспортера – то есть выполнила последние мелкие дела.

И сразу исчезло радостное волнение, истаял нетерпеливый холодок в груди, ожидание из счастливого сделалось каким-то лихорадочным. Ева понять не могла, почему это произошло. Совсем другая женщина, чем та, что улетала несколько часов назад из Вены, – растерянная, едва ли не перепуганная, – стояла в зале шереметьевского аэропорта…

Когда ее чемоданы выплыли наконец из багажного отделения, она их чуть не пропустила.

И только когда Ева выбралась из-за всех этих стоек и контрольных пунктов, протиснулась сквозь узкий и шумный живой коридор встречающих, – только тогда она поняла: вот и все. Вернулась. Что теперь?

И тут же увидела Юру.

Ева не знала, кто приедет ее встречать, но почему-то не ожидала, что это будет он. Привыкла к тому, что брат всегда на работе, что ему и на полчаса трудно вырваться по каким-нибудь домашним делам. А может быть, просто не привыкла к тому, что он теперь в Москве, что три года разлуки позади и что это очень просто теперь, обыденно: Юра идет ей навстречу по гулкому залу аэропорта…

– Плачешь, рыбка? – заметил он еще на расстоянии. – А теперь-то о чем тебе плакать?

И обнял сестру, прижал ее голову к своему плечу.

Может быть, Юра имел в виду что-нибудь другое, но, уткнувшись хлюпающим носом в его шею, виском почувствовав его дыхание, Ева расслышала в словах брата только простое и ясное утешение: ты ведь дома, значит, и плакать теперь не о чем… И ее детское прозвище «золотая рыбка» прозвучало как самый верный знак возвращения.

Глава 7

Юра и представить не мог, что возвращение в Москву окажется для него тяжелее, чем трехлетней давности отъезд на Сахалин.

Внешних помех его возвращению было очень мало. Да их, можно сказать, и совсем не было. Конечно, никто в больнице не обрадовался тому, что Юрий Валентинович уезжает в Москву, да еще вот так, вдруг. Красивая рослая Катерина, медсестра из ожогового, даже всплакнула на прощальной гулянке, и завтравматологией Гена Рачинский тоже высказал свою опечаленность сим прискорбным фактом.

– Какие кадры теряем, товарищи! – поднял он первый тост. – Боевые, можно сказать, войной и миром проверенные!

Наверное, несмотря на расположение к Юре, в глубине души Генка все-таки вздохнул с облегчением. Что ни говори, а все понимали, что Гринев был лучшей кандидатурой на должность завотделением, и кто знает, как карта легла бы два года назад, не перейди тогда Юрий Валентинович на ставку дежуранта. Может быть, Генка не раз благодарил про себя и Юрин опыт Армении и Абхазии, и вообще склонность Валентиныча находить себе приключения в ущерб карьере. В МЧС, например, никто его палкой не гнал, сам пошел, и как раз когда решался вопрос о заведовании отделением. Так что Гена перед ним чист как стеклышко.

Юра только усмехнулся незаметно, когда Рачинский назвал его проверенным боевым кадром. В Абхазии-то он не воевал, а оперировал, а что до проверенности – можно подумать, это с Генкой они провели три месяца в ткварчельской блокаде под бомбежками!

Но вообще-то все прощальные переживания были искренними, несмотря даже на то, что отъезд Юрия Валентиновича в Москву едва ли стал полной неожиданностью для кого-нибудь из его сахалинских коллег и знакомых. Во всяком случае, отъезду здесь удивились гораздо меньше, чем приезду. Вот три года назад действительно никто в голову не мог взять, чего это не сиделось в столице тридцатилетнему, во всех отношениях перспективному товарищу и зачем ему было менять престижный Склиф на областную больницу в Южно-Сахалинске.

Расставание с Соной, невозможность оставаться в прежней жизни, как будто ничего не произошло, да что-то там не сладилось с коллегой… По отношению к нормальному, ни в чем судьбой не обиженному мужчине это кому угодно показалось бы таким же невразумительным объяснением, как если бы Гринев заявил, например, что приехал к самой дальней гавани Союза по зову неспокойного сердца.

Правда, он и сам очень сомневался в возможности что-либо объяснить в человеческой жизни. А от слов вроде «по зову сердца» его вообще тошнило. Поэтому он никому ничего и не объяснял три года назад. А теперь… Ну, что ж теперь! Теперь объяснять пришлось только Игорю Мартынюку, командиру поисково-спасательного отряда МЧС, в котором Гринев был главным врачом.

Игорь отпускал его мало сказать с неохотой.

– Ведь так и знал же, Юра! – возмущался он, подписывая последние бумаги. – Так и знал, что не зря ты погоны надевать не хочешь!

– Да я же тебя сразу предупредил, – взмолился Гринев, – что человек я по натуре не военный. Ну бывают же такие, Игорь, не смотри ты на меня волком!

Ему почему-то стыдно было перед Мартынюком, хотя стыдиться было вроде нечего: и Сахалин не передовая, и Москва не тыл.

– Бывают, – хмыкнул Мартынюк. – И с чего ты взял, что волком? По-человечески я на тебя смотрю! А вот был бы ты сейчас при погонах да рапорт подал бы по начальству, а я б его прямо со стола да в помойку, и все дела. И работал бы ты со мной, Валентиныч, до самой пенсии душа в душу, как сейчас.

С Игорем действительно работали душа в душу два года; может, потому и было стыдно.

Больше стыдиться было не перед кем. То, что Гринев испытывал к Оле, что почувствовал, прочитав ее прощальную записку: «Я не хочу, чтобы ты мучился из-за меня…» – не называлось даже стыдом. Это было какое-то очень сильное чувство, с которым невозможно было жить. Но жить было надо, и он уезжал в Москву.

Боря Годунов отнесся к приезду Гринева, как дети относятся к появлению новогодней елки: вроде так оно и должно быть, а все-таки не верится. Он только что руками не ощупывал Юру, чтобы убедиться в реальности его появления – здесь, в Москве, в тесной комнатке медпункта поисково-спасательного отряда Красного Креста.

– То есть все, значит? – со смешной осторожностью выспрашивал Борька. – То есть и документы у тебя на руках, и вообще все, да, Юра? Или еще за чем-нибудь смотаться придется?

Как будто смотаться на Сахалин за какой-нибудь недостающей бумажкой было так же просто, как на дачу в Кратово!

Смешно было видеть Борькины круглые, как орехи, коричневые глаза – смешно и радостно. Юра еще в Армении поразился странной, такой в том аду неуместной радости, с которой встречал он взгляд комсомольского начальника Бориса Годунова – одновременно хитрый и бесхитростный, веселый и печальный, суровый и детский взгляд. И в Абхазии не исчезла эта радость, с трудом пробивающаяся сквозь бешеную усталость: когда Борька двумя фонариками светил Юре на руки в темной и холодной операционной, а потом курили с ним последнюю сигарету на больничном крыльце, пять минут отдыхая до следующего раненого.

Переманивая Гринева из МЧС к себе в московский отряд Красного Креста, Борька объяснил, почти не смущаясь:

– Как же мне тебя не звать, Юра! На тебя же с утра только глянешь – как ста граммами похмелился, ей-Богу! Даже забываешь, сколько сволочей кругом.

Так что удивляться не приходилось ни одному из них, ни другому. И та тяжесть, которую Юра так болезненно ощущал в душе, не была связана ни с какими внешними обстоятельствами. Да и существовала ли для него вообще тяжесть внешних обстоятельств?

Его одиночество было таким полным, таким неодолимым, что Юра чувствовал его днем и ночью, как ноющий зуб. С той только разницей, что зуб можно вылечить или просто удалить, а одиночество – едва ли.

Однажды он даже с тоской вспомнил то время, когда собственное одиночество было для него привычным, само собою разумеющимся. Когда он знал, что ничем этого не избыть: ни работой, ни Олиной любовью. Когда он не знал Женю…

И тут же, при одной только мысли о времени, когда он не знал Женю, – неужели было такое время? – дрожь пробирала его и сжималось сердце.

Никакой душевный покой не мог заменить даже только воспоминаний о бесконечной, как отдельная жизнь, неделе на берегу залива Мордвинова, к которому прибило льдину с двумя случайно оказавшимися рядом людьми. И тем более ничто не могло заменить Жениного реального существования – ни работа, ни Олина любовь.

Чем заменить собственное сердце?

Но Жени не было, она исчезла в чужой для него жизни, и с этим ничего нельзя было поделать. Это казалось Юре еще более нереальным, невозможным, потому что Женя ведь просто уехала. И уехала в Москву – в родной его, единственный город, в котором ничто не могло быть ему чужим, потому что там он родился, и там полюбили друг друга его родители, и бабушка с дедом сбрасывали в сорок первом году «зажигалки» с московских крыш, а теперь лежали рядом на Ваганьковском кладбище. Ничего не могло ему быть чужим в Москве, кроме… Но об этом единственном «кроме» незачем было ни думать, ни тем более говорить.

К счастью, никто и не требовал от него пустых разговоров. Мама сказала в первый же вечер после его приезда:

– Давно пора, Юрочка, и сколько можно от себя да от дома бегать?

Папа вообще ничего не сказал по своему обыкновению, только посмотрел с детства любимым взглядом чуть раскосых черных глаз – немного исподлобья, как будто бы сурово, и вдруг расцветает улыбка…

Полинка чмокнула его в щеку и заявила:

– Юрка, у тебя стала очень содержательная внешность! Давай я твой портрет напишу?

– В виде треугольника? – засмеялся Юра, вспомнив абстрактные увлечения сестры, и тут же согласился: – Рисуй, мадемуазель Полин, хоть в виде пирамиды.

А Евы не было, и это было грустно. Почему-то не верилось, что она счастлива со своим Горейно, даже в таком прекрасном городе, как Вена. Слишком уж гладким, невыразительным показался Юре Лев Александрович при первом знакомстве – как бутылочный осколок, обкатанный морем. Впрочем, может быть, Юра просто ревновал к нему сестру, а это было, конечно, очень глупо.

– Нет, Юрка, ну ты скажи! – Годунов готов был взорваться от возмущения, как переполненный паром котел. – Это что, нормальное дело – пострадавших делить на дороге? По-твоему, нормальное?!

– Ненормальное, – согласился Гринев. – Но что поделаешь, Боря, не драться же с ними. Тем более, человеку все равно, кто его из машины раскуроченной вынимает.

– А что, не помешало бы и вмазать разок, – проворчал Борис. – И что значит «человеку все равно»? Видел ты, какая у них гидравлика? Доставали бы кошек из мусоропроводов и не лезли, куда не понимают!

– А что, кошки тоже люди, – улыбнулся Юра, глядя в годуновские возмущенные глаза. – Да ладно тебе, Боря, нашел конкурентов! Ну, приехали они сегодня раньше нас, что плохого?

Борькино возмущение относилось к новой спасательной службе. Она возникла в Москве совсем недавно, образовавшись из коммерческой фирмы, мгновенно разрекламировала себя как аналог американской «911» и даже успела каким-то боком пристроиться к городскому бюджету. Как будто нет годуновского спасательного отряда, который может работать хоть на землетрясениях, хоть в городских условиях! И кому нужна вся эта неразбериха?

Гринева тоже не радовала неразбериха и дурацкая конкуренция неизвестно в чем. Но, в отличие от Борьки, он мог себе позволить более философское к этому отношение. В конце концов, пусть бы это была главная неразбериха нынешней жизни, и пусть бы вся конкуренция шла за то, кому спасать попавшего в беду человека.

Конечно, Борька не мог быть так спокоен. Именно ему, командиру, приходилось доказывать в инстанциях, что стыдно требовать бесплатной работы от прекрасно подготовленных, обладающих огромным опытом спасателей, даже если они и не качают права. А когда речь идет о том, кого финансировать из городского бюджета, – это уж, извините, не просто профессиональная ревность!

Во все, что касалось денег, Гринев предпочитал не вмешиваться, тем более что это и не входило в его служебные обязанности. Он был уступчив в денежных делах и понимал, что во многих случаях такая уступчивость совсем некстати.

Просто он с самого окончания института поставил себя в условия, в которых ему надо было не много. Но ведь это вовсе не значит, что в таких же условиях должны были находиться люди, связанные с ним работой!

Отчасти Юра был поставлен в такие условия от рождения. Хорошее образование разумелось в гриневской семье само собою, никому в голову не пришло бы обсуждать, надо ли сыну после школы поступать в институт или лучше поискать денежную работу. Или хотя бы – надо ли поступать именно в медицинский, как он хотел с детства, или стоит заранее подумать о будущей зарплате.

Бабушка Миля прописала любимого внука к себе, как только он получил паспорт, так что и квартирный вопрос никогда не висел над ним дамокловым мечом.

Отношения с женщинами тоже складывались таким образом, что меньше всего зависели от денег и прочих житейских благ. С Соной, первой своей женой, Юра просто не успел понять, надо ли ему думать о какой-то другой организации своей жизни: слишком болезненны, слишком напряженны были их отношения. И слишком коротки… Можно было объяснять расставание чем угодно: Сониным посттравматическим синдромом, вечным следом армянского землетрясения – смертями родных, нервами, искореженными за те двое суток, которые Сона провела под руинами рухнувшего дома. Чем угодно можно было все это объяснять! Но наверняка не тем, что Сону не удовлетворяла его зарплата.

А Оля… Юра до сих пор не мог без боли вспоминать взгляд ее длинных корейских глаз – влюбленный, самозабвенный взгляд. И имя – Ок Хи, «мастер радости»… Какие уж тут деньги! Оля не оставила бы его, даже если бы обречена была всю жизнь провести в рубище и питаться древесной корой. Никогда бы она его не оставила… Вспоминать о ней Юра не мог. И не вспоминать не мог.

Он казался себе колобком, ушедшим от проблем, которые не дают покоя всякому нормальному мужчине. И нечем ему было гордиться.

Снег выпал рано, в середине октября. Не снег даже, а склизкая каша: и таять не тает, и белеть не белеет. Ветер сразу стал промозглым, ночью чудилось, будто он воет во дворах между домами, как в глухой деревне. Все это не поднимало настроения даже Юре, хотя он вообще-то почти не реагировал на погоду, да и к снегу октябрьскому привык на Сахалине.

В день первого снега дежурила годуновская бригада, экипаж из пяти человек. Утром, едва успели принять дежурство, их вызвали на Кутузовский проспект.

Каждый уважающий себя депутат или бандит осознавал свой новый жизненный статус как добытое кровью и потом право мчаться к себе на Рублевку по разделительной полосе, на красный свет, врубив сирену и мигалки. Поэтому правительственную трассу давно уже называли дорогой смерти, и вызовы на нее стали привычным делом для всех экстренных служб.

На этот раз столкнулись две машины. Водитель «Ауди» – той, что вылетела на встречную полосу, – возвращался под утро из ночного клуба, был вусмерть пьян и отделался, похоже, сломанной ногой. Он яростно матерился, когда его доставали из смятой в лепешку кабины, требовал покурить, орал на спасателей, чтоб не смели уродовать машину «своими блядскими ножницами», и здоровой ногой чуть не заехал в глаз Годунову. Благо Борька обладал хорошей реакцией и вовремя отбил рукой ногу пострадавшего, не удержавшись от удовольствия ударить посильнее.

Во второй машине спасать было некого: женщина за рулем «Шкоды» и девочка лет десяти на том месте, где было переднее сиденье, не подавали признаков жизни. И не могли они их подавать… Гринев стряхнул на асфальт остатки лобового стекла, просунулся в кабину, поставил обеим капельницы – понимая, что смысла в этом нет, – крикнул ребятам: «Готов, начинайте!»

Сзади «Шкода» была целехонька, на сиденье лежали пестрые пакеты и коробки. Один пакет, прозрачный, с огромной погремушкой-попугаем, вылетел через окно на тротуар.

– И не будет ведь ему ничего, – хмуро произнес Борис, когда «Скорая», забрав водителя «Ауди», отъехала от места катастрофы. – По две штуки баксов заплатит за каждую, и все дела. Ну, может, пять за двоих.

– Думаешь?

Юре трудно было говорить: двое накрытых черным полиэтиленом носилок еще стояли рядом с разбитой «Шкодой».

– А чего тут думать? – хмыкнул Годунов. – Вряд ли подорожало, пятью штуками отделается. Снег, дорога нечищена, колдобины. Главное, техническую экспертизу правильно организовать и кровь на анализ не сейчас сдать, а через сутки. Вот разве что муж у нее покруче окажется…

Случаев, когда справедливость торжествует, только если наводить ее берется «кто покруче», они с Борькой навидались достаточно. Особенно в Ткварчели – когда солярки для больницы хватало ровно на час в сутки, а родственники городского начальства гоняли по городу на «Жигулях».

Так что удивляться не приходилось. И чувство, которое Юра испытывал каждый раз, сталкиваясь со всем этим, невозможно было назвать удивлением. Удивляешься ли, понимая, что против лома нет приема? А идти к кому-нибудь за еще большим ломом не хочешь, потому что… Да потому что тебе не двенадцать лет, Робин Гудов не ждешь, и уже не обязательно все в жизни трогать руками, чтобы понять, как оно устроено.

Из-за этой аварии опоздали к обеду. Приехали продрогшие, хмурые, даже не голодные. Пока дежурный варил пельмени, купленные по дороге у Киевского вокзала, Борис включил телевизор.

– Только не «Дорожный патруль», – мрачно пошутил Андрей Чернов, согревая руки о стакан с чаем.

– Ладно, – от расстройства не уловив шутки, ответил Годунов. – Сейчас развлекаловку найдем.

Но вся развлекаловка, как назло, попадалась до того глупая, что ничуть не веселила.

– Да! – вспомнил наконец Борис, перебрав все программы. – Сейчас же «ЛОТ» пойдет, рекламу только переждем.

Сердце у Юры дрогнуло коротко и привычно. Он не хотел сейчас смотреть «ЛОТ», просто не мог видеть… Или наоборот – всегда хотел ее видеть?

«Она дневной эфир редко ведет, – мелькнуло в голове. – Может, не сегодня… Или попросить Борьку, чтобы выключил?»

Но на экране уже закружились студийные компьютеры и мониторы – и сразу же появилась Женя. Когда камера «поймала» ее, она еще допивала что-то из пестрой чашки, сидя на крутящемся стуле за своим столом, и даже замахала рукой: минуточку, мол, секунду еще подождите! Кажется, это была ее фишка – такая же, как у кого-нибудь другого паркеровская ручка, торопливо скользящая по бумаге, как будто ведущий делает последние заметки для памяти.

Уже через мгновенье Женя поставила чашку на блюдечко, улыбнулась и произнесла:

– Здравствуйте! Телекомпания «ЛОТ» и я, Евгения Стивенс, приветствуем в студии дневных новостей всех, кто не утратил интерес к жизни!

Хорошо, что ребята сейчас мало были расположены к разговорам. Никто не мешал Юре смотреть в Женины веселые холодноватые глаза, следить, как мелькает в уголках ее губ улыбка. Он забыл, как минуту назад хотел переключить программу, как час назад стоял на запруженном машинами Кутузовском рядом с накрытыми носилками, как снег стекал по черному полиэтилену… Он не слышал, о чем говорит Женя, и не успевал опомниться, даже когда шли сюжеты и ее лицо исчезало с экрана.

– Увлекся, Юр? – Борькин голос прозвучал так неожиданно, что Гринев невольно вздрогнул. – Думаешь, это правда?

– Что – правда? – кашлянув, переспросил он.

– Ну, про собаку, – удивленно пояснил Борис. – Будто бы она третий раз в жизни цвет меняет. По-моему, брехня, специально хозяйка перекрасила, чтоб телевизионщиков приманить.

– Но соседка же подтверждает, – вмешался Андрей. – Тоже, по-твоему, врет?

– Ты даешь! Да они ж с рожденья в одной коммуналке живут, неужто не договорятся? Соседка что, не человек, не хочет по ящику показаться? Бабульки эти – их же хлебом не корми…

– Хлопцы, кушать подано! – позвал Витя Лялько. – Кончай базар, пельмени стынут.

Видно, аварией на Кутузовском вычерпалась норма дневных бед в радиусе действия годуновской бригады спасателей. Дежурный весь день слушал эфир, трижды звонил пожарным, узнавая, не нужна ли помощь. Но выехать пришлось еще только раз: на проспекте Вернадского вскрывали металлическую дверь, пока милиционеры снизу заговаривали зубы мужику, стоящему в окне девятого этажа. Мужик, как позже выяснилось, прыгать из окна не собирался, а собирался только попугать жену, так что вызов получился бестолковый.

Ночь вообще началась затишьем, и Юра прилег у себя в медпункте, вытянувшись на панцирной кровати.

Ему казалось, что он засыпает, засыпает, вот совсем заснул… Но картины, которые мелькали, кружились под сомкнутыми веками, трудно было назвать снами. Слишком явственными они были, слишком походили на воспоминания.

Вот он сидит на топчане в рыбацкой избушке, Женя лежит рядом, голову положила ему на колени, снизу смотрит в лицо и о чем-то рассказывает. А он держит ее руку в своей и чувствует, что с каждым словом по-новому вздрагивают ее пальцы: легко сжимают его руку, отпускают на мгновенье, гладят ладонь… Женя говорит:

– А мне теперь кажется, что я без тебя как будто в пошлости купалась и даже не замечала совсем! Вот знаешь, как детей в дубовой коре купают? Нет, ты не думай, никакого тяжелого детства, и в жизни пробиваться мне не пришлось. Совсем другое… Отпусти руку, Юра, – вдруг просит она. – А то я сейчас заплачу и говорить не смогу.

Но она не плачет, а смеется, только глаза блестят ярче обычного, как мокрые агаты.

– Это ничего. – Он наклоняется к ее лицу, к самым губам. – Ничего, Женечка, дубовая кора здоровая, дети от нее только крепче становятся.

И в самом деле отпускает ее руку, но тут же вдевает пальцы в мелкие колечки волос, прилипшие к Жениному лбу; светлые пряди льнут к его ладони.

Был ли именно такой разговор в те дни и ночи на берегу залива Мордвинова, о другом ли они говорили, а сейчас снится небывшее? Но колечки, прилипшие ко лбу, были точно, полгода он их чувствует на своих пальцах. И глаза ее видит, похожие на светлые камни – с такими же узорчатыми прожилочками на поверхности, с такой же скрытой, невидимой глубиной…

– Вставай, Юра. – Борька приоткрыл дверь медпункта, свет пробился из коридора, исчезли русые колечки. – На Минской ДТП, поехали.

Глава 8

Никто и не понял, когда началась зима. Слякотный октябрь незаметно перешел в такой же слякотный ноябрь. В новогоднюю ночь вообще пошел дождь.

Утром первого января Юра обнаружил у себя в сумке зонтик: мама положила, чтобы сын не промок по дороге на дежурство. Наверное, из-за этого зонтика, который он так и не раскрыл, всю дорогу не покидало странное чувство: родной щемящей заботы и одновременно – неизбывного одиночества под серым зимним небом.

Было еще рано, темно, можно было не спешить, и от Киевской площади Юра пошел пешком – мимо «Рэдиссон-Славянской», мимо киностудии, мимо посольств на Мосфильмовской улице, совсем безлюдной в первый день нового года.

Он шел неторопливо и так же неторопливо думал: вот, нашел все-таки и в новой своей московской жизни обыденную колею, вписался в очередной поворот, да он вообще легко находит себе местечко в любых условиях, конформный в общем-то человек… Странное словечко «конформный», какое-то языколомное, где он его слышал, почему вдруг прилипло к мозгам? Вообще, голова набита черт знает чем, надо бы занять ее чем-нибудь дельным – записи сахалинские пересмотреть, что ли.

Папку с сахалинскими записями Юра еще ни разу не доставал из стола с тех пор, как приехал в Москву. Собственно, к Сахалину его заметки почти не имели отношения. Просто жил он в Южном довольно замкнуто, времени хватало, и как-то само собою, постепенно начал вспоминать все, что делал после института.

Сначала это было только описание его работы на армянском землетрясении: синдром сдавления, травмы, показания, ход операций, послеоперационный период у тех, кого наблюдал потом в Склифе… О Соне, конечно, он тоже писал – ведь это чудо было, что удалось сохранить ей руки, профессор Ларцев не зря потом студентов водил на нее смотреть.

Когда дошла очередь до Абхазии, медицинские записи незаметно стали перемежаться дневниковыми – конечно, без лирических излишеств. Просто более подробно стал записывать, кем и при каких обстоятельствах была получена травма, сколько времени ушло, чтобы доставить пострадавшего из горного села…

Однажды привезли на покореженных «Жигулях» семилетнего мальчика. Вся машина была изрешечена пулями, вместо перебитых газового троса и тяги сцепления привязаны были веревки. Дергая за них обеими руками, отец мальчика управлял «Жигулями». Как он умудрялся при этом еще и рулить, было совершенно непонятно.

– Дороги-то, Юра! – говорил потом Годунов, успевший получше разглядеть разбитые, с залитыми кровью сиденьями «Жигули». – Дороги-то горные, серпантин. Это ж пианистом надо быть, чтоб по таким без всего доехать!

По виду коренастого бородатого мужчины трудно было заподозрить в нем пианиста. Так же трудно было представить, что он способен смотреть на кого-нибудь как на Бога. Но на Юру он смотрел именно так.

– Сделай что-нибудь, доктор, – срывающимся голосом выговорил он.

Мальчика понесли в операционную, разбудили только что прилегшего после бессонной ночи Гринева.

– Хоть что-нибудь сделай, – с безнадежным отчаянием повторил отец вслед ему, уже взбегающему на больничное крыльцо. – Жена погибла, дочка, он один у меня остался, один…

«Хоть что-нибудь» было самым точным определением того, что Юра смог тогда сделать. Не смог спасти ребенку ногу, потому что для этого нужен был опытный специалист по сосудам. Не смог вовремя перелить кровь, потому что у пацана оказалась не отцовская группа и долго искали подходящего донора. Не смог избежать нагноения, потому что в ткварчельской больнице основным медикаментом была зеленка…

Причин для «не смог» хватало, но толку ли перебирать причины! За то, что мальчик все-таки выжил, оставалось благодарить главным образом природу, что бы ни говорил потом отец. Конечно, надо перечитать сахалинские записи – может, еще что-нибудь существенное вспомнится. Тем более что работы у него сейчас все-таки немного. Бригады спасателей работают поочередно, через четверо суток на пятые. И хотя у него в отряде две ставки и работает он, соответственно, вдвое чаще, это невозможно сравнить с полной ставкой клинического ординатора в Склифе.

Пока Гринев дошел до работы, дождь прекратился. На улице посветлело, и издалека были видны два мокрых флага на флагштоках у отрядных ворот – московский с Георгием Победоносцем и белый с красным крестом.

Назавтра утром дежурство собирались сдать прямо с колес: возвращались с последнего вызова ровно к следующей смене.

– Ну, сегодня как люди, – радовался Годунов. – Глянь-ка, тютелька в тютельку!

Через пять минут выяснилось, что Борькина радость была преждевременной.

Площадь Киевского вокзала была оцеплена милицией, движение остановлено. Машину спасателей, правда, готовы были пропустить на базу, но Борис уже и сам заинтересовался происходящим.

– А чего это народ тут толпится? – начал он выяснять у милиционеров из оцепления.

– А долбак какой-то «Славянскую» собрался взрывать, – доходчиво объяснил милицейский прапорщик. – Во-он, видишь, к водосточной трубе привязался на пятом этаже. Говорит, бомба за пазухой. Может, просто шизик, да кто ж его знает, теперь иди проверь! На всякий случай всю гостиницу эвакуируют.

Спасателей, правда, никто сюда не вызывал, но впечатление они производили внушительное: синяя форма, мощный красно-желтый «Мерседес»… Неудивительно, что Годунову не составило большого труда пробиться и сквозь толпу, и сквозь оцепление к самой гостиничной решетке. В отличие от многочисленных журналистов, которых к месту событий не пускали категорически.

– Пошли, пошли. – Борис дернул Гринева за рукав. – Мало ли что там, пока добежим, пока разберемся.

Однако, пока они добежали от забора до входа в гостиницу, разбирательство было окончено. Террорист, лежащий в луже на асфальте, выглядел даже жалостно: в какой-то вязаной шапочке, в грязно-серой болоньевой куртке, на запястьях защелкнуты наручники…

– Тьфу ты! – плюнул Годунов. – Зарплату ему, наверно, не платили в Пензе?

– В Саратове, – усмехнулся рослый мужик в камуфляже. – Возмещения требовал за моральный ущерб. А вместо бомбы будильник тикал.

– Ну ты тоже, Боря, – возразил было Гринев. – Легко, что ли, без зарплаты?

– Да пошел он! – возмутился Борис. – Тебе много платят? Давай-ка мы с тобой тоже на трубу залезем, а весь город нас пускай снимает. Заодно скажем, что жизнь потеряла смысл и даешь, мол, демократов под суд. Прямо ты, Юра, как маленький…

Толпа у ограды редела на глазах. Только оператор с телекамерой на плече доругивался с милицейским майором, да еще двое журналистов ждали его у машины.

– Поехали, Юра! – крикнул Годунов. – Ты чего опять тормозишь?

Гринев остановился у калитки, у черной высокой решетки. Он стоял, схватившись рукой за чугунный прут, как будто боялся, что вот-вот его унесет каким-то мощным течением. Стоял, смотрел – и не верил…

Кажется, ей надоела вся эта неразбериха. Она то и дело поглядывала на оператора, нетерпеливо и сердито, дожидаясь, пока он наконец выскажет майору все, что о нем думает. Она не то чтобы торопилась, а вот именно сердилась: Юре казалось, будто он видит, как светлыми звездами вспыхивают ее глаза… Хотя она стояла метрах в десяти от него, к тому же вполоборота, и глаз ее поэтому никак нельзя было разглядеть.

Вдруг она замерла, несколько долгих секунд оставалась неподвижной – и наконец медленно обернулась. Следующие секунды выпали из Юриного сознания – просто исчезли, не оставив по себе даже памяти. Хотя именно эти мгновения он боялся и все-таки пытался представить тысячу раз.

Представлял – а теперь не видел, не понимал: вскрикнула она, промолчала, что вообще сделала, перед тем как оказалась рядом с ним, на расстоянии вытянутой руки? И что делал в это время он сам – неужели так и стоял истуканом, вцепившись в гостиничную ограду?

Теперь они оба молчали.

– Юра… – первым прозвучал ее голос.

И тут же ему показалось, что ничего не было. Ни прощания с нею на берегу залива, ни бесконечного времени без нее, ни расстояния – когда все равно, тысячи километров от нее отделяют или десятки. Ничего не было – ничего, на что он сам, своей волей обрек ее и себя по какому-то безумному, мертвому расчету!

– Юра… – повторила Женя. – Что же ты молчишь, у меня сердце сейчас остановится.

А что он мог сказать? Только шагнуть к ней, обнять так крепко, что у самого чуть не остановилось сердце.

В то мгновенье, когда Женя спрятала лицо у него на груди и он почувствовал, как вздрагивают ее плечи, как вся она вздрагивает, все крепче к нему прижимаясь, – только в это мгновение Юра наконец понял, что вернулся домой.

Глава 9

Никогда прежде Жене Стивенс не казалось, будто она живет двойной жизнью.

Может быть, ее всегдашняя уверенность, что живет она именно так, как ей и надо жить, независимо от мнения на этот счет окружающих, – может быть, эта уверенность покоилась главным образом на ее самодостаточности. Женя с детства понятия не имела о том, что такое скука, растерянность, отчаяние и прочие смутные ощущения, с которыми так или иначе сталкиваются все молодые девушки. Особенно если родители, в силу ряда обстоятельств, не слишком о них пекутся.

А подобных обстоятельств в Жениной жизни хватало с рождения. Одного того, что мама была ведущей актрисой Театра на Малой Бронной, было достаточно, чтобы понять: времени у Ирины Дмитриевны никогда не бывало в избытке, и дочкино воспитание происходило как-то само собою – на репетициях, за кулисами, в актерских гримерках, за редкими, но доверительными разговорами с мамой… Чтобы не считать Женю заброшенным ребенком, следовало делать поправку на мамин легкий и ласковый нрав, на уступчивость, порой переходящую в самозабвенность, и на существование няни Кати с ее грубоватой, но точной житейской мудростью. Плюс неплохая домашняя библиотека, плюс Женин врожденный ум, здравый и живой. Плюс ее умение, тоже врожденное, предвидеть последствия каждого своего поступка.

Плюс папа, Виталий Андреевич Стивенс, главный объект маминой самозабвенности. Любить Виталия Андреевича Жене было совершенно не за что; будь ее воля, она вообще называла бы его по имени-отчеству.

Папочка появлялся у них в квартире на Большой Бронной нерегулярно, хотя и постоянно: то вечерами, то по субботам – в свободное от основной семьи время. Его посещения длились много лет, и Жене казалось, что она с самого своего рождения понимала: папа любит маму потому, что ему это приятно и удобно. И лестно, в конце концов! Ирочка Верстовская ведь не только милая женщина с чудесным характером, при одном виде которой всегда поднимается настроение, но и известная актриса, заслуженная СССР. Что ни говори, это тешит самолюбие, когда красивая и знаменитая женщина при всех смотрит на тебя влюбленными глазами.

И ради этого можно терпеть ее маленькие капризы. Например, желание во что бы то ни стало иметь от него ребенка, хотя ведь он предупреждал, что семейного воза, нагруженного двумя детьми, ему достаточно дома, а любимая женщина нужна не для этого.

Женя читала папочкины мысли так ясно, как если бы он высказывал их вслух. И относилась к нему соответственно – с таким же спокойным безразличием, с каким он относился к своей внебрачной дочери. У нее была папина фамилия, папина внешность и, как она с возрастом стала догадываться, почти в точности папин характер.

Что ж, жалеть обо всем этом не приходилось: стивенсовские гены воплотились в ней неплохо. Женя правильно оценивала свои светлые, со всегда непонятным и холодноватым выражением глаза, свою стать, за которую мама со смехом называла дочку аристократкой, свою походку – такую, что мужчины оглядывались ей вслед, хотя во всех ее движениях не было и тени вульгарности, – и прочие признаки сходства с отцом.

Особенно радовало, что Виталий Андреевич относился к тому типу людей, которых годы только красят. После его разрыва с мамой Женя не виделась со Стивенсом пять лет, а при встрече без особенного удивления убедилась: в свои неполные шестьдесят отец строен, изящен, без малейшего намека на животик, без отечных мешков под глазами.

Удивительно было другое… Женя шла на встречу с Виталием Андреевичем, по своему обыкновению заранее взвесив все варианты и его, и своего поведения.

Собственно, и взвешивать было нечего; все было ясно как Божий день. Женя отлично окончила иняз, была умна, красива, умела держаться и, как казалось, вправе была рассчитывать на приличную работу, которая давала бы столь ей необходимую независимость.

Очень скоро, однако, выяснилось, что все это ей только казалось. Первый же работодатель, директор преуспевающей компьютерной фирмы, к тому же давний Женин знакомый, четко дал понять: он не для того берет красивую женщину на хорошую зарплату, чтобы после работы бегать по проституткам. У женщин с такой внешностью, как у Женечки Стивенс, интим входит в служебные обязанности, и не надо делать вид, будто она этого не понимает.

Дожидаться, пока то же самое разъяснит следующий начальник, было ни к чему; Женя все прекрасно поняла с первого раза. И с первого же раза сделала правильный вывод: выбирать в жизни приходится не между хорошим и прекрасным, и даже не между плохим и хорошим, а главным образом между плохим и отвратительным. Во всяком случае, в ее жизни это будет именно так.

Просить о чем-то отца – это плохо. Потому что он никогда не любил свою дочь, потому что бросил маму после рождения второго, мертвого ребенка – как только та перестала выглядеть веселой, молодой и счастливой, потому что… Да потому что таких людей, как ее папочка, вообще неприятно о чем-нибудь просить!

Просить о чем-то совершенно посторонних мужчин – это отвратительно. Потому что можно спать с мужчиной из самых разных побуждений, хотя бы даже из любопытства, но нельзя делать это за деньги.

Значит, выбрать лучше плохое. С таким настроением Женя и шла на встречу с отцом, исходя из этого и просчитывала варианты.

За те пять лет, что они не виделись, Виталий Андреевич ушел из министерства культуры, в котором был начальником управления, и сделал стремительную карьеру на телевидении. Женя даже не знала толком, как называется его тамошняя должность, но зато знала, что ее отец – человек успеха. Мама всегда его так называла и добавляла еще, глядя на дочь своими ясными, беспомощными глазами:

– Ах, Женя, теперь мужчины такие вялые, слабые, а Витя… В нем есть самое главное: такая стальная твердость, к которой женщину тянет как магнитом! И при этом – какая-то мимолетность, почти снисходительность… Это будоражит, беспокоит, манит!

Женю ничто не манило к стальному папочке, пресловутая его снисходительность раздражала, а в чем заключается мимолетность, она вообще не могла понять. Но обо всем этом она думала меньше всего, особенно после долгой с ним разлуки, которую, кстати, и не сочла бы нужным прерывать, если бы не жестокая необходимость.

Жене нужно было, чтобы папаша помог с работой, и больше ей не нужно было от него ни-че-го. Она собиралась объяснить ему, чего именно хочет, на что рассчитывает, – и сделать ручкой до тех пор, когда он сможет сообщить конкретный результат.

И, наверное, так бы оно и произошло, если бы… Если бы Женя впервые в жизни не растерялась, увидев своего отца, стремительно идущего к ней по аллее вдоль Чистых прудов.

Жене казалось, что, несмотря на свою молодость, она все знает о мужском поведении. Во всяком случае, ни один мужчина до сих пор не демонстрировал ей никаких неожиданностей. Они даже проверяли однажды с институтской подружкой Ленкой Василенко, как поведут себя мужики, если общаться с ними точь-в-точь по журналу «Космополитен».

– Я, Женька, думала, в них хоть что-то есть от высокоорганизованных существ, – со смехом поведала ей разбитная Василенко. – А они же как импортный холодильник – точно по инструкции! Нет, ей-Богу, вроде как сами «Космо» начитались!

А Женя и не спорила.

И вдруг, глядя на своего отца, встречая взгляд его холодно-светлых глаз – взволнованный, растерянный взгляд, – Женя поняла: в жизни есть нечто большее, чем знание, чем проницательность, чем способность правильно устраивать свою судьбу… Какая-то необъяснимая сила, над которой человек не властен.

Уже в самом конце разговора, твердо пообещав дочери полную со своей стороны поддержку, Виталий Андреевич вдруг усмехнулся:

– Что ты на меня так смотришь, Женечка? Не узнаешь? Это ты выросла, поумнела, а я старый стал, вот и вся загадка. Раз жалею об ошибках, которых все равно не исправить, – значит, стал старый. Раньше-то чувства разумно дозировал…

Несомненно, он говорил правду. Хотя бы потому, что умение разумно дозировать чувства было фамильным стивенсовским свойством; Женя по себе это знала. Пожалуй, именно на таком вот умеренном эгоизме основывалось то, что позволяло маме называть отца человеком успеха и что так манило ее к нему много лет…

Впрочем, смутное, неясное и даже тревожное чувство, охватившее Женю при встрече с отцом, вскоре сгладилось, почти забылось. А осталось к нему нечто вроде неожиданной благодарности и даже приязни.

И оказалось, что этого вполне достаточно, чтобы работать с Виталием Андреевичем, и переживать за телекомпанию «ЛОТ» – любимое его, только что созданное детище, – и радоваться, подходя к светло-зеленому особнячку на Таганке, в котором оно размещалось.

После краткой запинки, которая, впрочем, оказалась хорошей жизненной школой, Женина жизнь снова потекла размеренно и ровно. До того дня, когда она почти что ни с того ни с сего оказалась на Сахалине…

Собственно, даже и эта поездка вполне отвечала обычному стилю Жениной жизни. Ну, захотелось вытворить что-нибудь нетрадиционное в любимом Василенкином духе! И чем плохо было собраться в полчаса и полететь в гости к подружке? Тем более что Ленка просто стонала от скуки на этом каторжном острове, где по зову родной фирмы вдруг оказался ее в поте лица добытый японский супруг.

Была для неожиданной поездки и еще одна причина, более серьезная, но о ней Женя теперь не хотела вспоминать…

Жизнь ее перевернулась после Сахалина.

В среду у Жени не было вечернего эфира, и она забежала на работу только потому, что именно сегодня костюмы для ведущих должны были привезти из нового бутика Сен-Лорана. Не то чтобы Женя была как-то особенно охоча до тряпок. Она давно уже поняла, что старая портниха из Театра на Малой Бронной, у которой они с мамой шили много лет, обладает ничуть не меньшим талантом, чем самый модный кутюрье. А уж в тонкостях обработки швов, в отделке, в подборе аксессуаров – то есть во всем, что придает одежде подлинное изящество, – Анна Петровна знала настоящий старый толк. В школьные годы все Женины подружки были уверены, что ее наряды привезены из-за границы, а она любила поиграть в загадочность и не выдавала их происхождения.

Взглянуть на кутюр от Сен-Лорана, однако же, хотелось. От Бронной до Таганки недалеко, даже приятно пораньше выйти из метро и пройтись тихим сентябрьским вечером по городу. И вообще Женя всегда с охотой приходила в зеленый лотовский особнячок, в котором всего за год стала чувствовать себя своею.

Тракт – быстрая репетиция ведущими сегодняшнего прямого эфира – должен был начаться через час, а пока Марина Соловьева и Нина Соколова с полной самоотдачей примеряли сен-лорановские платья. Ярослав Черенок уже был одет в ослепительно белую рубашку, галстук в размытых пятнах и неброский, но очень пижонский пиджак. Он, конечно, не принимал участия в пире дамского духа, а пока суд да дело, болтал по телефону – явно с существом противоположного пола, судя по его тону и выражению плутоватого лица.

Симпатичные, похожие, как сестрички, Марина и Нина всегда вели эфир вдвоем, и всегда с ними работал кто-нибудь из мужских звезд – на этот раз Ярослав. У Жени вечерний эфир строился прямо противоположным образом: она выступала в роли звезды, а с нею работали двое ребят. Кроме того, с ней любили выпускать новичков: считалось, что у Женьки легкая рука и что вокруг нее всегда спокойная аура, потому что она вообще не знает, что такое нервный мандраж.

Соловьева и Соколова обрадовались Жениному появлению. Они как раз не могли решить, кому сегодня быть в оранжевом, а кому в зеленом. Вообще-то при их сходстве это не имело никакого значения. Но не говорить же об этом девчонкам!

– Жень, глянь хоть ты! – взмолилась черноглазая Соловьева. – А то Ярик нас в упор видеть не хочет, прилип к мобильнику своему дурацкому!

Кареглазая Соколова бросила на Ярослава быстрый и демонстративно томный взгляд.

Женя была не больше чем на три года старше обеих, но ее ничуть не удивило, что девочки обращаются к ней за советом. Притом чувствовалось, что это связано даже не с ее телевизионным опытом, а с чем-то другим… Как бы там ни было, разрешить животрепещущую проблему платьев не составило для нее особого труда.

– Оранжевое – Мариночке, – смягчая притворную категоричность улыбкой, заявила Женя. – А зеленое – Ниночке.

Самое удивительное, что девчонки даже не спросили, почему она думает так, а не иначе. Нина тут же подхватила эфемерное зеленое облако из шифона и убежала переодеваться, а Марина перекинула через руку длинное, поблескивающее оранжевыми оттенками парчовое платье.

– Да, Жень! – вспомнила она. – Мы и для тебя такой костюмчик нашли – закачаешься. Пойди посмотри, мы его в шкаф отвесили. Если понравится, можно до завтра оставить. Цвет такой синенький, вроде строгий, а фасон, наоборот, легкомысленный.

Женя попыталась представить сочетание строгости и легкомыслия в отдельно взятом костюме и рассмеялась.

– Посмотрю, конечно, – кивнула она. – Спасибо!

Пока ребята в студии прогоняли эфир, Женя вытащила из шкафа отобранный для нее брючный костюм. Он действительно имел необычный цвет: очень темный, отливающий матовым загадочным блеском. Легкомысленность, о которой говорила Марина, создавалась за счет ткани – легкого переливчатого шелка. Невесомые складки и сборки трепетали от каждого движения и даже от колебания воздуха. Конечно, это было красиво, элегантно, и фасон ей понравился. Женя сразу решила, что оставит костюм до завтра и наденет к нему мамины серебряные серьги с александритами.

– Ну как? – Ниночка заглянула в костюмерную. – Правда, прелесть? Самый модный цвет в этом сезоне, – авторитетно заметила она. – Называется «нэйви блю».

– Как-как? – удивилась Женя.

И тут же поняла…

– Нэйви блю – синий морской значит, – разъяснила Ниночка. – Ну, видишь, такой синий, что даже не сразу разглядишь – кажется, как будто черный. А что, тебе разве не нравится? – удивленно спросила она, глядя на Женино застывшее лицо.

– Н-нет… – пробормотала та. – То есть да, очень понравился… Спасибо, Нина, попроси на завтра мне оставить, ладно?

– Хорошо, – так же удивленно кивнула Соколова. – Ты уже уходишь?

– Да. – Женя повесила костюм в шкаф, пошла к двери. – Я к Стивенсу еще загляну, он просил сегодня зайти. Счастливого эфира!

Она медленно шла по коридору к лестнице. Звуки шагов тонули в густом ворсе коврового покрытия, которым был застелен весь студийный этаж. Призраки другой, никому не видимой жизни обступали, не давали идти, не давали стоять и говорить, не давали дышать и жить…

Отец не просил Женю зайти сегодня, но, еще подходя к особняку, она заметила, что окно его кабинета на третьем этаже до сих пор светится.

Виталий Андреевич обрадовался ее появлению. И особенно тому, что Женя зашла вечером, когда основные дела окончены, люди разошлись и можно спокойно поболтать с дочкой. Тем более что в обычное дневное время Женя не очень-то любила появляться в отцовском кабинете. Делать вид, будто президент тебе посторонний, как-то глупо, а при всех держаться с ним по-родственному как-то неприлично.

– Заходи, Женя! – позвал Виталий Андреевич, через открытую дверь заметив ее в секретарском предбаннике. – Посиди. Выпьешь рюмочку со мной?

– Выпью, – кивнула она, входя в просторный, с заботливо сохраненным интерьером начала двадцатого века, отцовский кабинет. – Здравствуй, папа.

В сером, под цвет глаз и едва заметной седины костюме, стройный, высокий, Стивенс выглядел лет на сорок, не больше. Но при этом почему-то не казалось странным, что его называет папой не девочка с косичкой, а молодая, на него похожая женщина. Взрослая дочь молодого человека – это определение подходило к ним в полной мере.

– Что-то ты грустная сегодня, – словно мимоходом, почти не взглянув на нее, заметил Виталий Андреевич. – Здесь что-нибудь, по работе?

– Нет, – покачала головой Женя, успев удивиться, как быстро он уловил ее состояние.

Трудно представить, что много лет назад именно этот человек понятия не имел о подобных вещах и иметь не хотел! Впрочем, ей ли было удивляться тому, что жизнь меняется…

Отец достал из маленького зеркального бара «Кампари» для Жени и сувенирную, в виде кремлевского собора, бутылку кристалловской водки для себя. Женя бросала в свой бокал кубики льда и смотрела, как кружится над ними красноватая, кажущаяся маслянистой жидкость.

– Хватит, Женя, – заметил Виталий Андреевич. – Пятый кубик бросаешь, воду, что ли, пить собираешься?

– Да! – опомнилась она и ложечкой выловила лишние кубики. – Я лучше водки с тобой выпью, папа, можно?

– Можно, конечно, – пожал он плечами, придвигая ей рюмку.

Женя выпила одним глотком, не поморщившись. Правда, водка оказалась мягкая, не обжигала горло.

«Как будто на ореховых перегородках настояна, – вспомнила Женя. – Он говорил, если на ореховых перегородках водку настоять, получится мягкая. Мы с ним рыбацкую водку пили, просто ужасную, денатурат какой-то, и он сказал про эти перегородки…»

Она поморщилась, как от зубной боли, и налила себе еще рюмку.

– А я тебя порадовать хотел, – сказал Виталий Андреевич. – Нас на фестиваль зовут, «Лотик» наш показать. На Мальту. Поедешь?

– Поеду, раз зовут, – пожала плечами Женя. – Когда?

– Что это ты так? – Видно было, что он обиделся. – Как будто я тебя на каторгу отправляю! На Мальту, говорю, на фестиваль новостных телепрограмм. Да ты подумай, Женя, года ведь нет проекту, а уже…

Жене стало стыдно, что она так равнодушно встретила отцовское сообщение. За что его было обижать?

– Ну что ты, пап, это я просто от водки затормозилась слегка, – объяснила она. – И вообще, голова сегодня болит. Не обижайся! Конечно, здорово, что зовут. А кто еще поедет?

– Из наших? – уточнил Стивенс. – Еще не решено, я только сегодня факс получил. Ты – точно, еще кто-то из ведущих – возможно, Ярик. Из корреспондентов кто-нибудь. Посмотрим! А не из наших – да половина «Останкина» будет, это же дело престижное. Мальта опять-таки, не Колыма… О-о! – вдруг произнес он, глядя Жене за спину. – Какие люди и без охраны! Заходи, Олег, гостем будешь.

Женя даже не обернулась, чтобы проследить за отцовским взглядом. И так было понятно, кто пришел.

За год Олег Несговоров успел побывать в телекомпании «ЛОТ» и своим человеком, и гостем. Пока его еще можно было все-таки считать «гостем лучше татарина», но Женя знала, что отец относится к Несговорову с настороженностью. Сама она относилась к Олегу так, что лучше бы он вообще не появлялся…

Но он появлялся с завидной регулярностью, и Женя прекрасно понимала, для чего он приходит. Во всяком случае, производственной необходимости в этом не было никакой: деятельность Несговорова на телевидении протекала теперь таким образом, что не могла иметь отношения к телекомпании «ЛОТ».

Будучи человеком осторожным, Виталий Андреевич тщательно избегал вмешательства в большую политику. По идее, такое поведение не должно было принести солидных денег на телевидении. Но жизнь неожиданно опровергла идею, потому что, будучи человеком еще и талантливым, и интуитивным, Стивенс затеял новый проект – телекомпанию «ЛОТ».

«Народное телевидение» – так звучало его кредо, и именно эта ниша оказалась не занятой на рынке телепроектов. Образуйся «ЛОТ» не год, а, например, месяц назад, было бы поздно: едва ли такая ставка оказалась бы выигрышной. За год-то уже многие телебоссы сообразили, что электорату до смерти надоело ежедневно созерцать по всем каналам президента, премьера и думских лидеров – то вместе, то поврозь, а то попеременно. И что большинству населения куда интереснее смотреть «новости про самих себя». Да еще в исполнении людей молодых, современных, умеющих говорить без истерического надрыва и без ложной многозначительности. Да еще чтобы можно было позвонить им прямо в эфир и рассказать на всю страну, что произошло лично с тобой вот буквально полчаса назад, когда ты возвращался с работы.

Стивенс был отличным стрелком и всегда попадал в десятку. И, что не менее существенно, всегда делал это вовремя.

На помощь Несговорова, главной звезды и «лица» Российского телевидения, Виталий Андреевич рассчитывал мало, хотя в свое время и переманил Олега в «ЛОТ», умело воспользовавшись его амбициями, задетыми на предыдущей работе. Как выяснилось, он не зря придерживал год назад свою дочь, когда Олег предлагал ей войти в его команду.

– Погоди, Женя, – обычным своим мимолетным тоном объяснил тогда отец. – То есть в «Люди и судьбы» к нему, соведущей, – правильно, пойди, тебе полезно будет. Это авторская программа, каприз несговоровский, можно сказать. Ну, хочет имидж сменить, доказать, что задушевничать тоже умеет, а не только косточки перемывать политикам. Пожалуйста, пускай доказывает. Человек он предельно раскрученный, профессионал высокого класса. Вот пусть все это на тебя и поработает, – усмехнулся он. – Но в аналитику его не лезь! Помяни мое слово, надолго он у нас с этим делом не задержится.

Отец, как обычно, оказался прав. Он ошибся только в одном: надолго не задержалась у них не только несговоровская аналитическая программа, но и задушевные «Люди и судьбы». Правда, каждая из них канула в небытие по разным причинам.

С авторской программой все оказалось просто: Олегу не хватило вкуса, чтобы ее сделать. Это даже Женя сразу поняла, хотя и не стала тогда высказывать свое мнение. Кто она такая, без году неделя на телевидении! Мало ли что ей кажется пошлым и оформление студии, и костюмы ведущих, и Олегов нарочито проникновенный тон. Когда он вел ток-шоу о человеческих судьбах, не срабатывала ни одна его знаменитая фишка – даже мгновенный взгляд из-под надломленной черной брови, даже ироническая улыбка на красивом мужественном лице.

Правда, отец счел тогда, что Женя выглядит в роли ведущей отлично – несмотря даже на идиотское розовое платье «а-ля грек», которое, по мнению Несговорова, должно было создавать кичевый налет, необходимый для подобных программ. Но благоприятное впечатление от дочери не помешало Стивенсу категорически остановить проект после трех пилотных передач.

– У меня не собес, Олег, – без малейшей неловкости объяснил он. – Не берет ни первый канал, ни второй эту благость. Куда мне твои «Судьбы» девать?

Конечно, Олег был настоящим профессионалом – ни обид, ни возражений не последовало. Во всяком случае, Жене он ни о чем таком не говорил.

А когда отец еще более решительно прикрыл второй его проект – аналитическую программу, – Жене уже было все равно, что думает по этому поводу Несговоров.

Но ему-то далеко не все равно было, что она думает, говорит, делает… Как она вообще собирается жить дальше!

Если бы полгода назад Женя хоть сколько-нибудь могла обращать внимание на все, что снова как ни в чем не бывало окружило ее в Москве, – может быть, она даже порадовалась бы в душе и несговоровской растерянности, и невообразимому, заискивающему выражению его глаз. Не этого ли – щелкнуть по носу зарвавшегося любовника – она добивалась, так эффектно улетев на Сахалин?

И вот он идет рядом с нею по ночному Тверскому бульвару и говорит без умолку, на ходу пытаясь заглянуть ей в глаза.

Женя и раньше часто выходила вечерами погулять на Тверской – когда стихал гул машин, нескончаемыми потоками идущих к Никитским воротам и к Пушкинской площади, пустели аллеи, и можно было наконец почувствовать, что ты идешь по родному, тихому бульвару своего детства.

А теперь она бродила по Тверскому каждый вечер. Просто не могла оставаться дома, она и так никуда не выходила целый день… А здесь, на бульваре, каждое мгновенье той недели у сахалинского залива Мордвинова почему-то вспоминалось так ясно, как будто продолжалось, растягивалось до бесконечности, чтобы не кончиться никогда.

С ее возвращения в Москву прошло ровно сорок дней.

«Поминальный день, – с горечью подумала Женя, выходя из дому в темноте. – Улетает душа…»

И тут же вздрогнула, даже рот суеверно зажала рукой, хотя ни слова не произнесла вслух.

Меньше всего в этот вечер она ожидала увидеть Несговорова. Даже не заметила стоящую у подъезда машину – знакомую «вольвушку».

– Женя! – окликнул Олег. – Женя, на два слова, подожди!

Она не остановилась, чтобы подождать его, но и не сказала, чтобы он оставил ее в покое. И в первый-то день возвращения, когда Олег примчался к ней на Бронную, у нее не было ни сил, ни желания что-то ему объяснять. А теперь и подавно.

Они молча шли рядом по бульвару.

Женя ожидала, что сейчас он снова затеет выяснение отношений: что случилось, да почему так неожиданно, да, может быть, все-таки… Но Олег заговорил о работе. Кажется, он специально старался говорить невозмутимым тоном и старался заинтересовать Женю, привлечь ее внимание к своим делам.

– Не пошли мои «Доводы и выводы», – нарушил он молчание и, не дождавшись реакции, продолжил: – Сегодня со Стивенсом был разговор, довольно резкий, между прочим. Знаешь, что сказал твой папа? Чтобы я выбирал: или политику делать, или с ним работать.

– Странное название, – сказала Женя.

– Какое? – не понял Олег.

– «До-во-ды-и-вы-во-ды». Как будто из «Алисы в Зазеркалье».

– Почему? – удивился он.

Кажется, Олег обрадовался, что она наконец хоть как-то на него реагирует. Его темные, близко поставленные глаза блеснули на мгновенье, губы настороженно дрогнули. Женя вспомнила вдруг: вот точно так же блеснули и сощурились его глаза, когда он впервые предложил: «А ты оставайся у меня, раз понравилось». И так же вздрагивали тогда его губы – настороженно, нетерпеливо. Это предложение он повторял потом не раз, и она почти согласилась…

Женя вспомнила и то, как уверенно лежала на ее голом плече Олегова рука – широкая, красивая, грубоватой формы, но с аккуратно подстриженными ровными ногтями. Они тогда отдыхали после первой близости – оба усталые, довольные, насытившиеся друг другом.

От этих воспоминаний стало противно; ее даже передернуло, как будто паук пробежал по спине. Хотя в ту ночь, да и во все другие ночи с ним Женя питала к Несговорову какие угодно чувства, кроме физического отвращения. Наоборот, он был первым мужчиной, с которым она получила удовольствие в постели.

Теперь он держал руки в карманах бежевого плаща, и казалось почему-то, что они сжаты в кулаки.

– Оставь меня в покое, Олег, – не глядя на него, проговорила Женя.

Он сделал вид, будто не расслышал. Но и переспрашивать не стал.

– Как ты только не боишься в такое время по бульвару ходить? – поинтересовался Несговоров. – И зачем, главное?

– Может, во мне проснулась сентиментальность, – усмехнулась она.

– Довольно несвоевременно она в тебе проснулась! – хмыкнул Олег. – Я тут наблюдал однажды, какими глазами тебя два хмыря провожали. Во-он на той скамеечке сидели, возле Есенина. Кажется, даже шуточки какие-то отпускали. Женечка, хоть я когда-то и был мастером спорта по вольной борьбе, но против лома, как ты, наверное, знаешь, нет приема.

– Они были голубые, – вспомнила Женя. – И спрашивали, который час. А ты, интересно, что здесь делал в это время?

– Случайно проезжал мимо, тормознул на светофоре. Хотел уж было подойти, но ты направилась к дому. Не стал тогда тебя беспокоить. – Тут, догадавшись, что может на это ответить Женя, он опять перевел разговор на рабочую тему: – Да, так вот: или политика, или господин Стивенс. Извини, но при всем моем уважении к твоему отцу я очень не люблю, когда взрослый, циничный и опытный мужик вдруг начинает строить из себя целку. Можно подумать, если бы те, что дали ему деньги на «ЛОТ», дали бы их на политику, а не на показную аполитичность, он этих денег бы не взял!

– Это его дело, – пожала плечами Женя.

– Согласен. Но он на аполитичности делает деньги, а я на ней же их теряю. Подходит мне это, как по-твоему?

– Олег, оставь меня в покое, – на этот раз взглянув ему прямо в глаза, повторила она.

Теперь он уже не смог сделать вид, что не расслышал ее слов. И разговаривать своим привычным, уверенным и слегка насмешливым тоном, наверное, тоже не смог.

– Почему, Женя? – глухо проговорил Олег и тут же торопливо добавил: – Хорошо, пусть без «почему»! Не хочешь объяснять – не надо, я и сам все вижу, не мальчик. Ну, влюбилась ты там в кого-то, на чертовом этом Сахалине, пусть даже с кем-то жила все это время, пусть даже к нему и ездила… Но вернулась ведь, Женя! Не осталась же ты с ним! Да ведь я тебя знаю, Женечка, красота ты моя… – Голос его стал вкрадчивым. – Или он тебя послал подальше, или ты сама от него слиняла. Так что ж ты мне душу рвешь?! Что ж ты меня мучаешь теперь?

Женя ускорила шаг, и Несговоров, идя рядом с нею, заговорил быстрее:

– Ты подумай: чем мы друг другу не подходим? Ну, была б ты девочка в розовых очках, я бы еще понял. Конечно, я не ангел, в чем-то могу и разочаровать, особенно когда права начинаю качать в совместной жизни… Но ведь ты же не старлетка-идиотка! Тут мне одна письмо очередное прислала, – не удержался он от льстящего самолюбию воспоминания. – Я, мол, считаю вас самым благородным мужчиной на свете, потому что на вас каждый день по телевизору новый галстук… Но ты-то, Женя! – Страсть зазвучала в его голосе. – Помнишь, как ты меня на место поставила – ну, когда я тебе пообещал, что на презентацию пойдем вечером, а сам нажрался в монтажной и ночевать не пришел? «Чтобы тебя с похмелья пожалели, протрезвили, в бане вымыли и в печку посадили – это ты себе, Олежек, поищи Бабу Ягу!» – восхищенно произнес он. – Помнишь, Женечка? Я потом до-олго вспоминал – как ты пижаму снимала, как одевалась, как дверью хлопнула…

Конечно, Женя тоже помнила то утро. Именно тогда она и решила, что слишком много стал себе позволять ее герой-любовник и пора поставить его на место.

– Хватит, Несговоров, прошу же, – поморщилась она. – Умная я или дура, в данном случае значения не имеет.

– Еще как имеет, Женька! – горячо возразил он. – Да ты же папы своего дочка, неужели не понимаешь?

– И тебе очень жаль потерять вместе со мной моего папу? – усмехнулась она.

– Не в том смысле, в котором ты подумала. Без работы-то я, слава Богу, не останусь. И «ЛОТ», между прочим, не такая синекура для политобозревателя, чтобы за него зубами держаться, – спокойно возразил Несговоров. – В другом дело. Если мне даже Стивенса жалко терять, хоть он мне, в общем-то, никто, то уж тебя-то! Да я же тебя, как только в первый раз увидел… У тебя тогда брови такими дугами изогнулись, и посмотрела ты так… У меня аж в животе защекотало, сразу понял: вот такая женщина по мне, за такую и побороться не жалко!

Но этих слов Женя уже не слышала. Ничьих слов не хотела, не могла она слышать…

Она смотрела вдоль прямой аллеи темного бульвара, и единственный голос заглушал шум голых весенних деревьев, гул редких машин – все он заглушал. «Не слушай ты ничего, Женя… Вот здесь послушай. Вся ты у меня здесь, не могу я без тебя. Запутался я совсем, моя родная…»

Она словно наяву чувствовала запах дыма, которым пропитался Юрин свитер, и прислушивалась, как его сердце бьется у самого ее виска – то тихо и нежно, то торопится, торопится, убегает…

Глава 10

Слово «Мальта» почему-то ассоциировалось у Жени с детской книжкой про Питера Пэна. Что-то вроде острова Гдетотама, на который можно попасть только ребенком. Конечно, это не имело ничего общего с действительностью, но иллюзия была приятная, и развеивать ее не хотелось.

«В самом деле, – мелькало у нее в голове, когда то и дело всплывало в разговорах заманчивое название. – Сколько можно жить в двух измерениях? Сколько можно шарахаться от призраков, замирать на каждом шагу?! Чтобы водки спокойно не выпить, чтобы костюм спокойно не надеть! Нэйви блю… И голос его мерещится, и даже запах…»

Здравый ум, выдержка и рассудительность, способность противостоять обстоятельствам – все в Жениной натуре сопротивлялось тому, что с нею происходило.

«Полгода уже! – думала она. – Полгода… Сколько можно?»

Она не присматривала себе мужа, не боялась, что потеряет свое лучшее время, не торопилась воспользоваться преимуществами молодости, как боятся и торопятся многие женщины на рубеже двадцати пяти лет, когда о возрасте вроде бы думать рановато, но опыта уже достаточно, чтобы не считать жизнь вечным праздником юности.

Женя думала совсем о другом. Не полгода одиночества угнетали ее…

«Ну пусть, – думала она в те редкие минуты, когда все-таки могла думать о Юре более или менее спокойно. – Хорошо, пусть он решил, что мы не сможем быть вместе, что жизни у нас разные, и потребности разные, и все у нас разное… Пусть, в конце концов, решил, что жену бросать нехорошо! Но разве он из тех, кто способен жить по таким вот, в голове родившимся, решениям? Господи, да не о нем это! Да у него сердце изошлось бы, на все бы он плюнул, давно бы уже здесь был, если бы…»

В «если бы» и заключалась причина, это Женя понимала. И каждый новый день, отделяющий ее от недели на берегу залива Мордвинова – всего одной недели, которую они провели вдвоем! – только подтверждал, что все она понимает правильно.

И теперь она тоже хотела принять решение. Ей надоела изматывающая раздвоенность, она хотела наконец совместить контуры двух своих жизней. В одной из которых она была телезвездой, дочкой президента Стивенса, неплохим товарищем, «зверски шикарной и зверски недоступной женщиной», как выразился однажды Ярик Черенок. А в другой… О другой ее жизни не знал никто. Да Жене и самой казалась все более призрачной ее другая жизнь.

Почему она вдруг выдумала, что эти два контура должны совместиться именно на Мальте, – Бог весть. Но Женя все с большим интересом и нетерпением ожидала поездки на телевизионный фестиваль, известие о котором сначала встретила с таким равнодушием. К тому же она не была за границей с институтских лет, со времени студенческого обмена с Англией.

Так почему бы наконец не порадоваться?

Женя сидела на балконе и смотрела, как мерцает на горе над городком абрис старого собора. Это длилось уже часа два, не меньше: легкий ночной ветерок перебирает волосы, рябь идет по поверхности вина в широком бокале, она кутается в белый махровый халат и рассеянно следит за огоньками в горах…

«Как редко… – медленно, так же рассеянно проплывали в ее голове обрывки слов. – И в самом деле… И действительность совпала с ожиданиями… Как редко…»

Этот маленький остров оказался тем самым Гдетотамом, который Женя и ожидала увидеть под пеленой белых облаков, сквозь которые долго не мог пробиться самолет.

Нет, Мальта не была островом-призраком, и силуэты пропащих мальчишек не кружились в небесах над ее каменными пространствами. Этот остров оказался реальным, веселым и доброжелательным.

Мальтийцы привыкли к праздникам и карнавалам, которые летом шли здесь бесконечной чередой, и с явным удовольствием встретили очередной праздник в ноябре – европейский телевизионный фестиваль. Это чувствовалось по всему: по тому, как охотно они отвечали на улыбки и улыбались сами, как любили всевозможные петарды, шутихи и фейерверки. Даже по тому, как приглашающе покачивались на волнах разноцветные яхты у мощных стен древнего форта Валетты. Мальта вообще идеально подходила для праздников: погода даже в ноябре стояла такая, что могла поспорить с московским бабьим летом.

А Женя производила на мальтийцев такое впечатление, что даже для нее, привыкшей к комплиментам, было, пожалуй, слишком. Впрочем, удивляться не приходилось. Какое еще впечатление могла производить на южных мужчин стройная светловолосая женщина, внешность которой наиболее точно определялась словом «блистательная»?

К тому же на этом острове любые дела казались семейными или, по крайней мере, соседскими. Все знали друг друга не только по именам, но даже по уличным прозвищам. В дверях роскошных вилл торчали ключи, а когда Женя поинтересовалась у бармена в отеле, что это значит, тот даже не понял вопроса, несмотря на ее хороший английский. Оказалось, это не значит ничего. Просто удобнее оставлять ключи в дверях, уходя из дому, чем брать с собой: ведь можно где-нибудь их потерять… Ключи были большие и старые, как церкви мальтийских рыцарей.

Таким же домашним делом казалось здесь и телевидение. Во всяком случае, в фестивальную неделю оно занимало умы всех мальтийцев от мала до велика. Через два дня Женя перестала удивляться тому, что ее узнают на улицах.

– Ты смотри, Женька, – сообщил как-то Ярослав, явившись вечером в ее номер на хорошем подпитии, – у них, между прочим, жены ревнивые. Вот я тут сегодня познакомился с одним нормальным парнем по имени Сильвио, так он мне рассказал, как с туристочкой одной роман крутил. Вроде тебя, между прочим, была – блондиночка.

– А я не блондиночка, Ярик, – улыбаясь, заметила Женя. – Я, если ты заметил, русая, а блондиночка – Мэрилин Монро. Да ты, может, минералочки хлебнул бы холодненькой, а? – предложила она. – Или тоника для тонуса?

– Под большим вопросом, – неизвестно почему покачал головой Ярик, извлекая из мини-бара «мерзавчик» джина без всякого тоника. – В общем, сидит себе Сильвио в баре, угощает девушку. А тут супруга законная подваливает. Как положено, полная такая, интересная женщина в расцвете лет. И что ты думаешь?

– И что? – с трудом удерживаясь от смеха, поинтересовалась Женя.

– А то, что, слова лишнего не говоря, хватает она со стойки литровый фугас красненького и пуляет его в блондинку! Сильвио не без удовольствия бросается на девушку, прикрывает своим телом ее грудь. Бутылка ударяется о стенку, разлетается на мелкие осколки и окатывает всех подряд! – живописал Ярослав, одним глотком опустошая «мерзавчик». – И становится бедная красавица уже не блондинка, а почти что брюнетка красного цвета.

– Ладно, красавец красного цвета! – наконец засмеялась Женя. – Ты на рубашку свою лучше посмотри. Этот твой Сильвио – он что, на тебе показывал, как супруга фугас пульнула?

В общем, здесь ей было легко и весело, как и всем остальным ребятам из «ЛОТа», да и из других российских телекомпаний. К тому же многие намекали, что «Лотику» светит приз, может быть, даже главный, так что унывать и вовсе не приходилось.

Да и некогда было здесь унывать или хотя бы просто скучать. Днем активно общались со всеми подряд, отсматривали программы, изредка ходили на какие-нибудь конференции – в основном если предполагался фуршет и, соответственно, мальтийское вино. Каждый вечер интернациональная компания телевизионщиков то гудела в баре огромного, стоящего на берегу моря отеля, то отправлялась пешком по длинной набережной в славный городок Сен-Джулианс, где до утра не закрывались лучшие мальтийские дискотеки.

Предпоследний вечер Женя решила провести в одиночестве. Просто устала от бесконечных гулянок, от общения, веселья, танцев и пьянки. К тому же не все говорили по-английски, и ей то и дело приходилось переводить туда-сюда неразборчивые, но пламенные речи пьяных коллег.

И в первый же свободный вечер, сидя на широком балконе в плетеном кресле-качалке и рассматривая собор на горе, она снова почувствовала отсветы и отзвуки той, другой жизни, о которой с недавних пор решила забыть.

Короткий стук в дверь вывел ее из рассеянного оцепенения.

– Да! – отодвинув штору, с балкона крикнула Женя. – Входите, входите, кто там?

Но тут она вспомнила, что без ключа дверь можно открыть только изнутри, и со вздохом поднялась из кресла.

«Специально же табличку «Не беспокоить» повесила, – сердито подумала она. – Ярослав, наверное, – небось уже и читать разучился спьяну».

Она открыла дверь и невольно отшатнулась: на пороге стоял Несговоров.

– Ты… что? – невпопад произнесла Женя. – Ты как здесь?..

Фестиваль подходил к концу, конкурсный и внеконкурсный показы были окончены, и завтра должно было состояться торжественное закрытие. Никаких новых гостей из России не ожидалось, она сама видела программу.

– Самолетом прилетел, – пожал плечами Несговоров. – Не вплавь же добирался. Мальта – остров, забыла, Женечка?

Пока он объяснял, что Мальта остров, глядя на нее то ли уверенными, то ли просительными глазами, Женя успела прийти в себя. Да и чем, если подумать, так уж должен был ее ошеломить Олег? Ну, явился на Мальту, как в Москве являлся в лотовский особнячок. С той же осточертевшей целью: увидеть ее.

– Сегодня ведь рейса нет, – усмехнулась Женя. – «Аэрофлот» вчера был, «Люфтганза» завтра, «Ал Италия» раз в неделю. Вот только «Эр Мальта» не помню когда. Или ты меня не первый день здесь караулишь?

Она не торопясь перечисляла авиакомпании, ни на шаг не отходя от порога.

– А я не на рейсовом, – широко, как по телевизору, улыбнулся Несговоров. – Босс на своем подбросил. У него вилла здесь, прилетел отдохнуть на уик-энд.

– Ах, да! – воскликнула Женя. – Как я могла забыть о такой простой возможности!

С тех пор как Несговоров прекратил играть в смену имиджа и с новыми силами вернулся к политической журналистике, его жизненные возможности существенно расширились. Правда, за счет не менее существенных жизненных потерь, но на это в силу своего характера он внимания не обращал. Или, по крайней мере, делал вид, будто не обращает.

– Если бы я плохо тебя знал, то подумал бы, что ты завидуешь, – невозмутимо заметил Олег. – Но поскольку я тебя знаю хорошо, то ничего такого не думаю, а только интересуюсь: может, ты все-таки дашь мне войти?

– Зачем? – прищурившись, вопросом на вопрос ответила Женя.

– Хотя бы затем, что я промок. Дождь пошел на вашей Мальте.

Дождя она, сидя на балконе, не заметила, но мелкие капли и вправду блестели на Олеговых темных, падающих на лоб волосах. Он то и дело отбрасывал волосы со лба – казалось, для того, чтобы ни на миг не упускать из виду выражения Жениного лица. Мокрые пятна темнели и на плечах его голубой джинсовой рубашки.

– А что, на такси у твоего босса денег уже не хватило? – по-прежнему стоя на пороге, поинтересовалась Женя. – Или он тебе хоть что-то предоставил решать самому?

– На такси хватило. Но я перепутал отель и шел пешком от самого Сен-Джулианса, – с поразительным терпением объяснил Несговоров. – Ты хочешь спросить, почему я не взял другое такси?

Ничего она не хотела у него спросить и не спросила. Олег сам ответил на свой вопрос:

– Потому что я хотел успокоиться. Я должен был успокоиться, чтобы…

– Скажи лучше, что хотел протрезветь, – поморщилась Женя. – От тебя таким перегаром несет, как будто ты сутки сюда добирался и самогон пил всю дорогу.

Он засмеялся:

– Самогон? Обижаешь, Женечка! Что же ты, вискарь от самогона отличить не можешь?

И вдруг, не переставая смеяться, Несговоров сделал шаг вперед. Жене показалось, что он сейчас оттолкнет ее, и она инстинктивно выставила перед собою руки. Но Олег не оттолкнул ее, а наоборот – обнял за талию, прижал к себе и, не отпуская, оказался вместе с нею в комнате. Дверь сама собою бесшумно прикрылась за ними.

Она попыталась снова открыть дверь, но Олег спиной загораживал дверную ручку. Правда, он послушно выпустил Женю из объятий, как только она уперлась руками ему в грудь.

– Не злись, Женечка, – сказал он, глядя, как она сердито поправляет распахнувшийся на груди махровый халат. – Соскучился по тебе, вот и прилетел.

– А я нисколько не соскучилась, – процедила Женя. – Даже более того… Ладно, прилетел. Тебе что, остановиться негде, один отель на всю Мальту? И в нем все номера заняты?

– Ты одна на всю Мальту, – медленно, глядя ей в глаза, произнес он. – На весь белый свет… Где мне еще места искать, если не с тобой рядом?

Невозможным казалось, чтобы Олег Несговоров мог произнести что-либо подобное! Даже в лучшие их времена, даже в самые горячие моменты он не говорил с Женей так страстно: всегда был слегка насмешлив, не забывал про эффектный надлом брови и держал дистанцию – впрочем, как и она сама. А главное, всегда помнил о том, что женщины любят силу.

Похоже, теперь ему было плевать на все – даже на то, как он выглядит в чужих глазах. А это, зная характер Несговорова, можно было считать колоссальной победой!

Вот только ей не хотелось ни победы над ним, ни его самого. Какого угодно его не хотелось – хоть сильного, хоть слабого.

– Ладно, – сказала Женя: не драться же с ним! – Подожди, я оденусь. Посиди пока на балконе, полюбуйся видами.

Не сказав ни слова, Несговоров вышел на балкон и даже задернул за собою штору.

Женя хлопнула дверцей шкафа, потом дверью ванной. Она готова была взорваться от злости! Одеваться, краситься, ломать себе вечер – ради чего? Ради того, чтобы выдворить из собственного номера бывшего любовника! Можно подумать, больше ей делать нечего.

Она сбросила на пол гостиничный халат, машинально взяла платье, которое ближе висело в шкафу. Платье попалось длинное, вечернее, приготовленное для завтрашнего банкета. Оно отливало лиловым, эффектно струилось по талии и бедрам. Женя подкрасила губы темной, с лиловым отливом помадой и, выйдя из ванной, надела такого же цвета туфли на высоких каблуках. Все это заняло у нее три минуты.

– Пойдем, Несговоров, – позвала она. – И поставь на место мое вино, как это ты всю бутылку ухитрился выпить?

– Я тебе возмещу ущерб, – ответил он, появляясь в балконных дверях и окидывая ее быстрым восхищенным взглядом. – Куда пойдем?

– Это ты меня спрашиваешь? – пожала плечами Женя. – Веди куда-нибудь, раз уж явился. Или ты думал, я тебя здесь оставлю?

– Когда видишь такую женщину, думать невозможно, – торжественно заявил он; Женя поморщилась.

– Только не в ресторан, – предупредила Женя, когда они спустились в огромный нижний холл. – И не в Адмиральский бар. Там все наши сидят, я не хочу.

– Я тоже, – кивнул Олег. – Никого не хочу видеть, кроме тебя.

Он подошел к портье, спросил его о чем-то, кивнул и вернулся к Жене.

– На пятом этаже есть уютный бар, мадам, – подражая учтивому тону портье, сказал он. – В это время там не бывает людно. Пойдем?

Не ответив, Женя пошла к лифту. Она вообще вела себя с Олегом с беспредельной наглостью, притом все усиливала напор, ожидая, когда ему наконец надоест. Но то ли его охватил хмельной кураж, то ли он твердо решил не обращать внимания на любые ее выходки. Не говоря ни слова, Несговоров последовал за нею.

Бар на пятом этаже, о существовании которого Женя не подозревала, действительно оказался уютным. Даже как-то выпадал его стиль из общего стиля роскошного современного отеля. Впрочем, бар был не менее современный, чем все остальное, просто оформлен в старинном мальтийском духе: пол из прохладного гладкого камня, стены из палево-золотистого ракушечника, рыцарские сцены на гобеленах…

И народу здесь действительно было немного: всего одна парочка сидела в дальнем углу. Да и то – кавалер был так пьян, а дама так печальна, что им явно было ни до кого. К тому же они находились в том прекрасном возрасте, когда влюбленные вообще не замечают окружающих.

Парень был таким рыжим, что на него трудно было не обратить внимания: волосы просто горели в неярком свете настенных ламп.

«Надо же, какой! – почти весело подумала Женя. – Вот, наверное, дразнили в детстве! А Полину, Юра рассказывал, никто в детстве не дразнил. Даже не его, не брата, а ее саму боялись: по уху спокойно можно было получить».

И тут же ее охватила такая горькая, такая невыносимая тоска и злость, что она едва не зарыдала!

Да что ж это за наваждение такое?! Что ж это за наказание такое, все к нему возвращается, все! Сидит себе рыжий парень в мальтийском баре – и она, пожалуйста, сразу вспоминает о какой-то Полине, которой в глаза никогда не видала!

– Здесь и посидим, – резко обернувшись к Несговорову, почти выкрикнула Женя. – Здесь очень мило!

Он взглянул слегка удивленно, но провел ее в угол, противоположный одинокой парочке, усадил в гобеленовое кресло за небольшим столом и отошел к стойке.

Когда Олег вернулся с двумя бокалами, Женя уже взяла себя в руки.

– Что это? – поинтересовалась она, глядя, как переливаются в вине золотисто-розовые блики.

– Да то же, что я у тебя выпил, – усмехнулся он. – Обещал же ущерб возместить.

– Лучше бы покрепче чего-нибудь, – неожиданно для себя попросила Женя.

Она до того устала от целодневных попоек, что при одном только виде спиртного спазмы схватывали горло. Потому и пила на балконе легкое розовое вино, стоявшее в номере в качестве презента от хозяев отеля. Но теперь горло сжималось уже не от мыслей о спиртном, и ей захотелось выпить.

– Пожалуйста! – тут же откликнулся Олег. – Джин, виски или…

– «Курвуазье» возьми, – перебила Женя. – Здесь есть, я видела. Только побольше.

Кудрявый бармен налил коньяк из закрепленной над стойкой опрокинутой бутылки, принес две вазочки с фруктовым салатом. Никогда в жизни Женя не пила так торопливо, с таким нетерпеливым ожиданием, с каким выпила этот полный бокал!

– Ты что? – удивленно вскинул бровь Олег. – Так хочешь отключиться поскорее?

Он почти угадал, и все-таки не до конца. Женя и сама не до конца понимала, какое смутное, неясное желание заставляет ее вливать в себя обжигающий коньяк. Она словно торопилась поскорее ступить на твердую дорожку, почувствовать под собою опору и устремиться туда, где не будет раздвоенных контуров и сама она совпадет наконец с собою… Не зря же ей казалось, что это произойдет очень скоро, и произойдет именно здесь, на Мальте! Тоже на острове… В конце концов, Юра сам сказал: «Мне больно думать, что ты к нему вернешься»… Ему больно думать! А ей – не больно так жить?!

– Зачем ты прилетел, Олег? – вздохнув, последний раз спросила она, уже чувствуя, что заветная дорожка совсем близко…

– А разве ты этого не хотела? – помедлив мгновенье, неожиданно произнес Несговоров; пятна света тревожно горели в его близко поставленных глазах. – Хотела, Женя… Тебе самой надоело, я же вижу.

Может быть, он сказал именно то, что минутой раньше мелькало в ее голове, может быть, его слова причудливо преломились в ее взвихренном коньяком сознании, – но Женя опустила глаза и кивнула.

– Хотела, Олег… В Москве еще не хотела, зря ты ходил. А здесь – не зря… Да, мне все это надоело. Чему быть, того не миновать.

Может быть, Несговорову не очень понравилось, что она согласилась с ним так легко: да, все надоело. Но виду он не подал.

– Не пей больше, – сказал он, притянув к себе ее руку, держащую пустой бокал. – Не пей, Женя, я не хочу, чтобы у нас было спьяну. Может, от меня перегаром и несет, но голова ясная.

Он сказал «я не хочу» прежним, знакомым тоном, и так же знакомо дрогнули его губы, быстро перекатились желваки под скулами, струнами напряглись на запястьях сухожилия. Но теперь, когда главное решение было принято, не имело смысла обращать внимание на частности. Да Жене и самой вовсе не хотелось напиться-забыться. Ей нужно было только немного смелости, чтобы сделать последний маленький шажок, который вытекал из всего, о чем она думала в последнее время. Бокала коньяка оказалось достаточно, больше пить не было необходимости.

– Пойдем, – сказал Олег, крепче сжимая ее руку. – Ох и довела ты меня, Женька! Минуты больше ждать не могу.

Выходя из бара, Женя услышала, как подружка рыжего парня сказала с каким-то мрачным отчаянием:

– Все равно ты меня не любишь. И зачем тогда все?

Парень промолчал.

«И правда – зачем тогда?» – как-то вяло подумала Женя.

Несговоров ждал ее у двери.

Проснувшись, она не сразу сообразила, вечер теперь или утро. Плотные, от потолка до пола, светло-зеленые шторы были задвинуты наглухо, в комнате стоял полумрак. Окончательно стряхнув остатки сна, Женя поняла, что находится не в своей комнате: в более просторной, с другой кроватью – широкой, просто бескрайней. Рядом с кроватью стояла нераспакованная сумка с фирменной нашлепкой «Samsoling». Ну конечно, он снял номер, как только приехал, ведь и к ней вошел без вещей.

И на этой бескрайней кровати спал рядом с Женей Олег – раскинувшись, скомкав ногами белую простыню. Пружинистый матрац едва заметно прогибался под ним.

Ей больше не было противно на него смотреть. Ей даже хотелось на него смотреть – на все его большое, сильное обнаженное тело, и на широкие, даже во сне не совсем разжавшиеся ладони, и на губы, тоже приоткрытые почти так же страстно, как ночью.

И сама она не была себе противна. Наоборот: вместе с усталой ломотой во всем теле Женя ощущала глубокое, полное согласие с собою. Это ощущение было таким сильным, что не оставляло места ни для каких других.

Даже стыда она почти не чувствовала – разве что слегка порозовели щеки, когда вспомнила все подробности долгой ночи. Но и этот легкий отзвук стыда был связан не с безудержной откровенностью того, что происходило между ними несколько часов назад. Уж кем-кем, а ханжой Женя не была и прекрасно понимала: мужчина и женщина могут себе позволить в постели все, что доставляет им удовольствие. Да они и раньше ни в чем не ограничивали друг друга. Раньше…

Между тем, что было у нее с Олегом раньше, и тем, что сегодня начиналось снова, лежал совсем короткий промежуток. И этот промежуток она хотела забыть.

Женя села на кровати, обхватила руками колени. То, что происходило в эту ночь, было необычно не страстностью, не откровенностью, не бесстыдством, а только ее собственным чувством…

Она думала, что Несговоров просто сорвет с нее одежду, как только за ними захлопнется дверь, – так он смотрел на нее все время, пока ехали в лифте, так подрагивали его ноздри. Но все произошло совсем по-другому.

– Не-ет… – глухо шептал он уже в комнате, медленно расстегивая «молнию» на Женином платье и так же медленно цедя каждое слово. – Не-ет, пусть теперь подольше, заслужил… Слишком долго ждал, каждую минуту сегодняшнюю я выждал, выходил, Женя, мно-ого минут…

Платье скользнуло наконец по ее бедрам. Олег ногой отодвинул его вместе с бельем, полетевшим на пол минутой позже.

– Не снимай туфли, – сказал он, отступая на два шага. – Так лучше. Постой так.

Он говорил коротко, смотрел прищурившись, и слова его звучали как приказы.

– Перестань, Олег, – попросила было Женя, которую на мгновенье покоробил этот тон. – Я сама могла бы…

Но тут же она почувствовала, что сама уже сделала все, что могла. И теперь ей даже хочется делать то, что скажет он, пусть и приказным тоном. Даже лучше – приказным тоном…

На мгновенье Женя почти ужаснулась тому, что поднимается у нее в груди, захлестывает изнутри; она даже не знала, как это назвать. Может быть, желанием пойти до конца? До конца выполнить все, чего он теперь от нее потребует? А потребует он многого, можно не сомневаться – его сощуренные глаза не оставляют сомнений.

– Нет, – словно подтверждая ее догадку, коротко повторил Олег. – Постой так. Голая ты вообще такая, что скулы сводит. Подожди, я хочу посмотреть. Насмотреться.

Конечно, командная краткость его фраз была связана не с тем, что он хотел ее унизить. Просто горло у него перехватывало, этого невозможно было не заметить. Но Женя поняла вдруг, что сама хочет от него унижения… Эта мысль пронзила ее, заставила вспыхнуть, покраснеть, побледнеть. Никогда в жизни она не испытывала ничего подобного и не думала испытать! Но теперь это было так, и теперь это не могло быть иначе.

– Смотри, – с трудом произнесла Женя, опуская руки и замирая в двух шагах от него. – Смотри сколько хочешь.

И больше она уже не стеснялась ничего.

Теперь, утром, все всплыло в Жениной памяти четко, последовательно – каждая минута бесконечной ночи. А когда это происходило, сознание выхватывало только отдельные мгновенья…

Вот она наконец переворачивается на спину, падает на кровать, задыхаясь. Грудь болит оттого, что долго была вдавлена в край кровати; на спине горят пятна от его ладоней. Блестящие круги плывут перед закрытыми глазами: свешивалась вниз голова, тоже слишком долго… Он падает рядом, тяжело дыша, некоторое время лежит неподвижно, потом снова притягивает ее к себе, а когда она пытается возразить, произносит:

– Ничего, ты лежи теперь, как лежишь. Теперь давай с тобой по-простенькому. Ты только ноги раздвинь…

И она чувствует, как своими бедрами он вжимает в кровать ее бедра, нависает над нею всем телом, потом, коротко выдохнув, делает одно резкое, снизу вверх, движение – и она уже не может понять, больно ей или сладко, только изгибается и стонет, послушно приподнимаясь под ним.

Вот он спрашивает:

– А «шестьдесят девять» ты умеешь? – И смеется, глядя в ее глаза, в которых удивление едва пробивается сквозь пелену еще не прошедшей истомы. – Выходит, не все ты умеешь, а, Женька? А еще самой роскошной женщиной считаешься… Да умеешь, умеешь ты, сам же, помню, тебя учил! Названия только не говорил тогда. Побалуем друг дружку, заодно отдохнем.

И, перевернувшись на кровати, начинает ласкать ее губами, языком – так, что она сначала замирает от острого наслаждения, а потом сама приникает к нему с таким страстным исступлением, так повторяет его движения, что уже через минуту он исходит судорогами, чуть наизнанку не выворачивается, хрипя:

– Как ты… А-ах, ты…

Конечно, все это она умеет.

Вот она сидит на нем, выгнув спину, сжав коленями его бока, и вдруг он проговаривает – между короткими, снизу, ударами бедер, с долгими паузами после каждого слова:

– Не могу… не удержусь… так и хочется тебя… всю сжать, сдавить… всю… чтоб… вся моя…

И в самом деле сжимает ее плечи так сильно, что ей кажется на мгновенье, будто она корчится в стальных тисках. Она вскрикивает, и он тут же опускает руки, шепчет:

– Ну-ну, я больше не буду, не бойся.

Но ей уже самой хочется, чтобы это повторилось: и его короткие слова, и эта боль в плечах, и сразу вслед за болью – сладость во всем теле. И она находит его руки, снова кладет себе на плечи, легонько нажимает на его пальцы.

Он смеется:

– Понравилось? Я ж говорил! Тогда еще и посильнее могу.

Потом вспоминается: что-то тоненько хрустит у нее на груди, надламывается. И, несмотря на охвативший ее угар, она сразу понимает что… Проводит рукой по груди, нащупывает серебряную цепочку с крестиком. Перламутровой ракушки – многолучистой звезды с выбитой океаном дырочкой посередине – на цепочке нет: сломалась, затерялась в складках сбитой постели. Она вздрагивает, на мгновенье замирает, лихорадочно шарит рукой по простыне, но тут же чувствует сильные пальцы на своем запястье, слышит срывающийся голос:

– Сюда, сюда руку положи… Ты что ищешь? Вот он, тут…

Она безропотно задерживает свою руку, чуть сжимает ладонь – и почти сразу же его пальцы снова ложатся ей на плечи, и она забывается, захлебывается в сладкой и тяжелой волне, под его хриплый стон.

… Женя повела глазами, оглядывая свои плечи. Конечно, остались красные полосы, к вечеру посинеют, придется закрытое платье надевать на банкет. И на груди – сине-багровые следы Олеговых губ.

Она усмехнулась: вряд ли эти следы появились оттого, что Несговоров потерял голову. Или, во всяком случае, не только от этого. Ему наверняка доставляло удовольствие все вместе: и то, как долго, до сладости и боли, можно наконец целовать ее грудь, и то, как надолго останутся эти метки его поцелуев на ее теле.

Олег совсем не изменился за полгода, ей ни к чему не придется привыкать. Может быть, только вот к этому своему новому ощущению… Впрочем, и оно не продлится долго: слишком много сегодня было какого-то болезненного исступления по отношению к нему. Уже следующей ночью все вернется на круги своя, войдет в нормальную колею. Он – сильный, знающий, как доставить женщине удовольствие, мужчина. Она – когда надо, умеющая владеть собою, а когда надо умеющая не владеть и этим всегда соблазнительная женщина.

– Выспалась? – услышала Женя. – Как спалось на «кинг сайзе»?

Кровать в самом деле королевская. И номер люкс. Что ж, Олег и раньше любил легкий, без надрыва, понт. И в этом смысле ничего нового.

– Доброе утро. – Женя откинулась назад, легла рядом с ним. – Спасибо, хорошо спалось на «кинг сайзе».

– Ну, за это благодари администрацию, – хмыкнул он, поворачивая Женю к себе и прижимаясь к ней горячим после сна животом. – А меня – за все остальное… Правда, благодарность взаимная, тут уж, как говорится, ни убавить, ни прибавить. Ну чего ты, Женька? Утром же еще слаще!

– Перестань, Несговоров, – вывернулась она. – Не люблю я утром, ты же помнишь. Зубы не чищены…

Он вдруг засмеялся, и лицо его сразу переменилось – расслабились мышцы, радость мелькнула в глазах.

– Ты что? – даже удивилась Женя.

– Да ничего особенного! «Ты же помнишь…» Эх, Женечка, если б ты знала, каково мне теперь это слышать! В смысле, хорошо как… Ладно, красота моя, за одно это до ночи подожду.

Олег взглянул на нее радостно; невозможно было не ответить на такой взгляд улыбкой. Женя и улыбнулась, и даже плеча его коснулась, пальцем провела по загорелым мускулам.

– Где это ты загореть умудрился? – поинтересовалась она. – Неужели солярий посещаешь?

– Отпуск брал, зимнюю неделю. А загораю же я мгновенно. Вот, мотнулся по лучшим местам противоположного полушария. С умом хотел собраться. Теперь жалею: столько времени зря потерял… Надо было сразу сюда махнуть. Зато сил поднакопил, – подмигнул он. – Ты хоть поняла, что я всех женщин игнорировал, к тебе готовился? А каких женщин! Э-эх, одни бразильяночки чего стоят…

Он снова засмеялся, с хрустом потянулся и мгновенно вскочил с кровати.

Пока шумела в ванной вода, Женя перетряхнула всю постель, заглянула под кровать и даже под ковер. Многолучистой звезды не было. Не было даже ее хрупких обломков.

«Значит, судьба, – подумала она. – Или наоборот – не судьба?»

Через пятнадцать минут, выходя из ванной, Олег сказал, вытирая мокрые волосы:

– Знаешь, что сейчас вспомнил, Женька? Как первый раз в жизни в приличный отель попал. В Германии, семь лет назад. А там пробка в раковине заткнута была – и хоть стреляйся, никак ее не вынуть.

– И что? – спросила Женя.

– Дергал-дергал, вертел-вертел, потом плюнул и ножом ее выковырял. Конечно, рычажок нажать – где ж мне тогда было догадаться!

Он засмеялся, обнял Женю. Олег и раньше любил вспоминать подобные эпизоды – свидетельства того, кем он был и кем стал за десять лет, прошедших с тех пор, как паренек из Новочеркасска пришел после журфака в «Останкино».

– Слушай, а может, не пойдешь сегодня никуда? – предложил он, бросая на пол полотенце. – Дался тебе этот банкет! Мы б с тобой лучше здесь посидели, винчика выпили, и вообще…

– Это ты замечтался, Олежек, – хмыкнула Женя, впрочем, глядя на Несговорова вполне доброжелательно. – И на закрытие я пойду, и на банкет. И так платье из-за тебя пропадает! – вспомнила она. – Как я его надену, с такими синяками?

– Ничего, – довольно улыбнулся он. – Зато знаешь, как такие синячки возбуждают? Ну-ка, ну-ка, раздвинь-ка халатик… Е-мое, Женька, не дождусь я, пожалуй, ночи!..

Глава 11

Размышляя в номере мальтийского отеля о своих дальнейших отношениях с Олегом, Женя не ошиблась почти ни в чем. И в самом деле бесследно прошло болезненное исступление, охватившее ее в ту ночь, и дурацкая готовность чуть не под ноги упасть Несговорову. А осталось то же, что было и раньше: взаимная приятность отношений.

Даже больше стало приятности, чем когда они сошлись впервые. Все-таки тогда все начиналось на пустом месте, и Женя вынуждена была держаться настороже, чтобы Олег не взял над нею слишком большой власти. Теперь же она прекрасно знала, на что он способен и на что не способен, и умело подергивала за нехитрые ниточки, управляющие их совместной жизнью.

К тому же не совсем и совместной: как и прежде, Женя категорически отказалась насовсем перебраться к бойфренду.

– Мы с тобой не детишки в песочнице, – спокойно объяснила она. – Это они сразу насовсем дружатся, а нам и так неплохо.

Несговоров счел за благо не возражать – может быть, до поры до времени. Но что загадывать заранее! Из новых доводов вовремя можно сделать новые выводы…

«В конце концов, – думала Женя, – сам же говорил, что я дочка своего отца. А тот с мамой жил так, как ему было приятно. И приходил, когда хотел, и уходил. Это я по малолетству злилась, думала, что для мамы это оскорбительно. А теперь – как сказать…»

На теперешний Женин взгляд, лучше было жить с мужчиной на два дома, чем под одной крышей. Ничего оскорбительного в приходах-уходах она больше не видела. Наоборот, считала, что это куда как лучше, чем надоедать друг другу постоянно. А учитывая, что Несговоров сильно отличался от ее доверчивой мамы и что не он приходил к Жене, а она к нему, – все у них шло нормально.

По всему строю и тону своих размышлений Женя понимала, что двойная жизнь для нее кончилась. Она снова стала такой, какой хотела, какой научилась быть. Для жизни вообще, а особенно для желанной независимости, ей нужна была недюжинная сила и воля, а не безысходная тоска и горечь.

А Несговоров обладал всем, чем должен обладать в такой жизни мужчина. То же, что казалось ей в нем излишним, Женя легко умела нейтрализовать.

А все остальное… Да не во сне ли оно было – в сплошном тумане на пустынном берегу? Сказал же Юра тогда: «Никогда я не буду жить так, как должен жить твой муж, и ты это поймешь сразу, как только на землю ступишь в Домодедове». И добавил, порывисто сев на бревенчатом топчане: «Женя, милая, да ведь развеется когда-нибудь туман, подберут нас когда-нибудь!» И глубокая, до поры скрытая синева на мгновенье мелькнула в темных его глазах…

Женя тряхнула головой, зажмурилась. Туман развеялся, и надо было жить.

В конце декабря неожиданно прилетела с Сахалина Ленка Василенко. Позвонила утром и сказала, что сидит в гостинице «Балчуг-Кемпински» и очень хочет поскорее увидеться.

Василенкин звонок насторожил Женю. Не потому, конечно, что подружка хотела с нею увидеться. Но как-то странно это было сказано… Прежде Василенко уж точно заорала бы в трубку что-нибудь вроде:

– Ой, Женька, я где сижу – ты упадешь! Номер люкс, из окна до Кремля рукой могу достать! Приезжай скорее, в бар пойдем, я тут двоих англичан видела – умереть не встать, как есть два принца Уэльских! Или хочешь, я сама сейчас приеду?

Так сказала бы прежняя ее Василенка, и поэтому сердце у Жени слегка екнуло. К тому же Ленка была единственной, кому, задыхаясь от слез, она рассказала обо всем, что с нею произошло на берегу залива Мордвинова. Это было сразу после того, как прямо из вертолета Женю отвезли на машине МЧС по Василенкиному адресу. После того, как она долго смотрела Юре вслед, но он так и не обернулся, и она поняла, что все действительно кончено…

Больше она не рассказывала об этом никому. И ни при ком больше не плакала – ни по этому, ни по любому другому поводу.

У Ленки изменился не только голос, но, кажется, даже внешность.

– Василеночка, да что с тобой?! – ахнула Женя, когда та вошла в ее квартиру на Бронной. – Ты не заболела?

Женя подружилась с Ленкой сразу же, как только поступила в институт. Все однокурсники тогда удивлялись: что общего у Женечки Стивенс, очень себе на уме даже по сравнению с другими инязовскими девицами, с этой провинциальной хохотушкой? Но Жене всегда плевать было, кто, что и по какому поводу о ней думает, так что на досужие разговоры она внимания не обращала. А Василенка сразу вызвала у нее приязнь, и это чувство не претерпело изменений за все годы их дружбы.

Ленка приехала в Москву из города Урюпинска – как будто из анекдота! Но внешность у нее была не только не анекдотическая, но прямо-таки картинная. Настоящая русская красавица – в точности такая, каких представляют при слове «Раша» иностранцы. Не приходилось удивляться, что японец, к которому Ленку прикрепили переводчицей на время институтской практики, сдался сразу же, как только она решила заняться им вплотную.

И характер у Василенки был соответствующий. Что такое уныние, ей вообще было неведомо.

– В Москве – да унывать? – не раз повторяла она. – Это ты, Женька, Урюпинска не видала! Вот где Бермудский треугольник, вот где в омут-то головой…

Ленка могла в одну минуту все перевернуть вверх дном, мгновенно закрутить роман, завершить его так же мгновенно и в тот же день хохотать как ни в чем не бывало, рассказывая Жене, как вытянулось у этого лицо, когда она… а он… а тут…

Москва Москвой, но Ленка и на Сахалине совсем не изменилась, хоть и проклинала на чем свет стоит паршивый городишко – «прям, Жень, как родной, ей-Богу»! Даже, наоборот, похорошела на свежем морском воздухе и морепродуктах, зеленые глаза засверкали еще ярче и хитрее.

Женя понять не могла, что могло случиться за те восемь месяцев, которые они не виделись. То есть случиться, конечно, могло что угодно, но что так повлияло на Василенку? Глаза потухли, волосы – роскошные, до пояса – стали какие-то тусклые. Даже голос вроде бы тихий!

– Да ничего такого не случилось, Женька, – усмехнулась Василенка, когда, разливая свежесваренный кофе, Женя подступилась к ней с расспросами. – Что со мной могло случиться? Осточертело все…

Когда она вот так безрадостно усмехалась, две тоненькие морщинки проступали у ее губ. Раньше их тоже помину не было.

– Все – это что? – осторожно поинтересовалась Женя.

– Да жить с ним, – объяснила Ленка. – Жить с ним сил моих больше нет, вот что! И не смотри ты на меня так, – едва заметно улыбнулась она. – Никакой там разницы менталитетов, или как это еще называется. Не люблю я его и жить с ним поэтому не могу, будь он хоть японец, хоть Федя из Козлова.

Вот это да! Это с Ленкиным-то веселым цинизмом!

– Василеночка, – с облегчением вздохнула Женя, – да ты что? Можно подумать, ты за своего Хакимоту по великой любви выходила!

– Дура была, – ничуть не смутившись, заявила та. – Ну, Жень, вроде ты не понимаешь! Что все думают, то и я думала: не в Урюпинск же возвращаться. И потом, о деньгах не биться, копейки не считать – тоже, знаешь… А великую любовь, думала, я себе на стороне о-ох как неплохо организую!

Женя не выдержала и рассмеялась последней Ленкиной фразе. Та наконец тоже улыбнулась со знакомой хитрецой во взгляде.

– И что? – спросила Женя. – Не организовала разве?

– А разве ее организуешь? – с неожиданной серьезностью переспросила Ленка, заглядывая Жене в глаза. – Она же сама собой… Нет, я понимаю, у меня ее и раньше не было – великой-то. Сашка Войтюк не в счет, с ним так, самолюбие играло. У тебя-то хоть неделю всего, а была, есть из-за чего всех мужиков посылать. Ну, пусть у меня и не было. Но не бревно же я все-таки! Как проснусь утром, как увижу Хакимоту – все, так бы и удавилась. Пока на работу его не выпровожу, даже зубы чистить неохота, вот чтоб упасть! А как вспомню, что вечером опять придет, да ночью опять… Нет, Женька, лучше уж встать спокойно у «Кемпинского» – хоть будешь знать, когда у тебя рабочая смена кончается!

Тут Ленка, кажется, выговорилась – и расхохоталась наконец знакомым беспечным смехом. И хорошо, что расхохоталась, иначе наверняка заметила бы, как Женя на минуту побледнела и быстро отвела глаза…

– Так ты, выходит, совсем от Хакимоты упорхнула? – спросила она ровно через минуту. – И куда? В «Кемпински»?

– А плевать куда! – махнула рукой Ленка. – В «Кемпински» – это я, конечно, так… Подурачиться хотелось. Ой, Женька, там из окна Кремль рукой достаешь! А я же по Москве знаешь как соскучилась…

– Принцы Уэльские толпами бродят, – через силу улыбнулась Женя.

– А то! Ну, фиг с ними. А насчет моей дальнейшей судьбы это пусть Хакимота теперь думает. Хочет – пускай развод дает с соответствующим обеспечением. Не хочет – пускай содержит законную супругу. У них все-таки, знаешь, законы не то что у нас. «Не мои проблемы», – ему никто сказать не позволит.

Пока Василенка болтала – теперь уже окончательно успокоившись, в привычном своем духе, – Женя тоже немного пришла в себя после ее рассуждений о великой любви, снабженных выразительными примерами.

– Так куда же ты все-таки? – зачем-то повторила она, хотя настроение стало такое, что уже безразличны были Василенкины дальнейшие планы. – Жить-то и у меня можно, если хочешь.

– Да уж в Урюпинск не поеду, – хмыкнула Ленка. – Квартиру сниму, присмотрюсь немного. Английский-то не забыла вроде. Слушай, – вспомнила она, – у тебя там на телевидении никем нельзя пристроиться? Не уборщицей желательно, но вообще-то мне все равно.

– Наверное, можно, – пожала плечами Женя. – Я спрошу. Все теперь можно, было бы желание.

У нее самой в этот день не было не только желаний, но даже того, что принято неопределенно называть настроением. Куда только девалась ее хваленая самодостаточность! Все валилось из рук, все вызывало раздражение.

Просматривая приготовленные к эфиру материалы, Женя поругалась с редакторшей, чего в принципе никогда себе не позволяла. Она с самого начала щепетильно относилась к своему положению президентской дочки и понимала: то, что с чьей угодно стороны будет воспринято как проявление обычного звездного каприза, в ее исполнении расценят как наглую безнаказанность.

Конечно, редакторша Катя Морозова явно схалтурила. Одно из коротеньких сообщений, которые она готовила к эфиру, было написано в ненавидимом Женей стебном тоне, который, наверное, по замыслу автора, должен был звучать очень стильно.

– Да они образованность хочут показать, вот и говорят о непонятном! – орала Женя, еле сдерживаясь, чтобы не разорвать в мелкие клочки злополучный текст. – И ты вместе с ними! Катя, – попыталась она взять себя в руки, – ну хоть что-то надо же было сделать! Хоть «как бы» эти идиотские повычеркивать. «Жители Дерьмова и не догадываются, что в названии деревни как бы заложен генетический код их кармы», – зачитала она. – И это я, по-твоему, должна в эфир выдавать? Да еще «на самом деле» через слово!

– Ну и посмотрела бы заранее! – обиделась Морозова. – Являешься за пять минут до тракта и начинаешь претензии предъявлять. Когда теперь переписывать?

– А плевать мне, когда! – еще больше обозлилась Женя. – Снимай совсем, мое какое дело? Хоть сама эту чушь зачитывай! В другой раз будешь думать.

– Да ладно тебе, Жень, – примирительным тоном заметил второй ведущий, Антон Кузьменков. – Что там особенного? Полстраны так говорит, чем мы лучше? И как их поправишь, три предложения всего! Могу и я зачитать, если ты не хочешь.

– Читай, – буркнула она, передавая ему листок. – Только хотя бы про карму вычеркни.

– Конечно, почему бы нам не поорать… – краем уха услышала Женя, когда Морозова выходила из студии.

Она едва смогла успокоиться, пока шел тракт, и все-таки чувствовала себя в эфире как никогда некомфортно. Может быть, никто этого не заметил, но Жене было достаточно собственного впечатления, чтобы настроение испортилось окончательно.

А когда, уже спускаясь по лестнице на первый этаж, она увидела входящего в нижний холл Несговорова, ей и вовсе стало тошно. Сегодня они не договаривались о встрече. Кажется, он собирался на какую-то презентацию в дом приемов своего босса.

– Ты что, Олег? – спросила она издалека. – Случилось что-нибудь?

– Да ничего, – широко улыбнулся Несговоров. – Почему сразу «случилось»? Гулянка в самом разгаре, вот, приехал.

– С какой это радости? – Он потянулся губами к ее лицу, и Женя машинально подставила щеку. – С собой, что ли, приглашаешь?

– Конечно! Я специально на экран поглядывал. Подумал, как только отстреляешься…

– Очень мило! А что я усталая выйду, про это ты не подумал? – поинтересовалась она. – Самое мне сейчас время для банкета!

– Женечка, – наконец поморщился Несговоров, – что ты как бабка столетняя? Подумаешь, два часа поработала! Наоборот, глянь, щечки как горят! Выпьешь, расслабишься в хорошей компании…

Что являет собою хорошая компания, Женя представляла прекрасно: элита политики, бизнеса и, для респектабельности, искусства. Олег обожал таскать ее на мероприятия, которые время от времени устраивал его шеф – едва ли не самый богатый и влиятельный человек в телевизионном мире. И не только в телевизионном. Иногда Жене казалось, что влиятельность нынешнего несговоровского хозяина даже несколько преувеличена – так много ему приписывали всевозможных дел, интриг и глобальных решений. Впрочем, ее это мало интересовало, особенно сейчас.

А Несговоров хочет лишний раз появиться с эффектной подругой на глазах у бомонда. И, собственно, в этом нет ничего для нее оскорбительного. Во всяком случае, никогда она из-за этого не раздражалась. Конечно, Олег тщеславен, не упустит лишней возможности обратить на себя внимание. Но Женю-то он действительно любит, а не только комплексы свои изживает с ее помощью; уж это-то она сразу бы заметила. В принципе, можно доставить ему это маленькое удовольствие… Тем более что он почти не пьян – значит, в самом деле дожидался конца ее эфира – и полон веселого куража.

– Не хочу, Олег, – покачала она головой. – Предупреждать надо. Что я, в свитере пойду?

– А ты обратно переоденься, – немедленно откликнулся он – пожалуй, как-то слишком поспешно. – В чем эфир вела. Очень стильный был костюмчик, все обратили внимание. Карденовский?

Тут Женя почувствовала, что разговаривать спокойным тоном ей снова становится трудно. Ах, значит, все внимание обратили? Ну конечно, и теперь он хочет сделать красивый жест: привезти свою стильную девушку прямо из телевизора. Елки-палки, десять с лишним лет человек на ТВ!..

– Вот что, дорогой, – прищурившись, заявила она, – дешевые эффекты прибереги для своих «Доводов». А я тебе не электорат, с адреналинчиком у меня все в порядке. Переодеваться я не пойду, и никуда я сегодня не поеду. Завтра созвонимся, если хочешь, у меня выходной.

– Женька, не бесись! – примирительным тоном произнес Олег.

Он вообще становился покладистым в подобных ситуациях – когда она разоблачала его… ну, не ложь, а легкую и даже вполне безобидную недоговорку. Отчасти Женя потому и не церемонилась с ним в таких случаях: знала, когда Несговоров будет как шелковый.

– Ну, хотел покрасоваться, – улыбнулся он. – Что такого? Да ты себя сегодня не видела! Глазки так и сверкали, вся на взводе… Ладно, давай на улицу выйдем, по ходу решим.

Решать по ходу Женя ничего не собиралась. Но не гнать же его! Олег распахнул перед нею двери особнячка.

С утра ей показалось, что сегодня наконец похолодает. Сколько можно, Новый год через неделю, а ниже нуля температура и ночью не падает! Женя даже специально надела шубу: с детства осталась наивная привычка торопить холода.

Шубка у нее в этом году была новая, из серо-голубого мутона – «из милицейских шапочек», как это называлось когда-то в народе. Олег еще осенью привез ей эту шубу из Греции, отметив таким образом начало новой жизни, и Женя приняла презент без смущения.

Год назад, впервые столкнувшись с тем, что ей придется как-то организовывать свое существование в мире мужчин, каждый из которых не прочь по-своему распорядиться красивой женщиной, она дала себе совершенно детский зарок: «Ничего я у них не возьму, чего сама не могла бы себе позволить, даже колечка паршивого, даже букетика!» Критерий был избран, возможно, и смешной, но зато эффективный. Во всяком случае, с тех пор Женя четко знала, каких подарков принимать нельзя, а какие не должны вызывать у нее стеснения.

Мутоновую шубу она могла бы себе купить сама – значит, это спокойно можно было позволить и Несговорову.

Шубу она расстегнула, едва выйдя на улицу. Не сбылся ее прогноз, изморось стояла в воздухе, над фонарями словно блестящие воздушные шары покачивались.

– Зря ты пыхнула, – примирительно продолжил Олег, беря Женю под руку. – Женька, да ты же и сама такая – умеешь приятное с полезным сочетать.

– И что же я для тебя, приятное или полезное? – усмехнулась она.

– Едина в двух лицах! И вообще во всех лицах, знаешь же… Так почему бы людям это лишний раз не показать?

– Особенно боссу, да? А ты не боишься, Олежек, что я ему слишком сильно понравлюсь? – сладким голосом поинтересовалась она. – А вдруг он поставит тебя перед трагическим выбором? Вот смеху будет – как в мелодраме!

– Слушай, Женька! – Он наконец начал сердиться. – А ты не боишься, что мне твои штучки могут и надоесть? Какого хрена ты выделываешься? Тоже хочешь мне сказать, что я с потрохами продался олигарху?

Вот как раз этого она говорить ему не собиралась. Конечно, еще до их «второго дыхания» Женя прекрасно знала, какую репутацию имеет теперь Несговоров: беззастенчивого киллера политической журналистики. За те полгода, на которые они расходились, Олег сделался почти персоной нон грата – не в том, конечно, смысле, что его не хотели видеть в обществе; пожалуй, даже наоборот. Но среди большинства коллег стало хорошим тоном морщиться при упоминании его фамилии.

И вот именно потому она не считала нужным высказываться на эту тему. Что бы она ни думала про себя о его деятельности, но присоединяться к снобам – это увольте! Женя работала на телевидении всего год и любила свою работу, но едва ли не с самого начала не питала в связи с ней никаких иллюзий. Ей просто повезло с отцом и с «ЛОТом», а сложись иначе – пришлось бы долго искать местечко, где можно и кой-куда сесть, и рыбку съесть.

К тому же она прекрасно знала: очень многие из тех, что корчат презрительные мины в сторону Несговорова, даже за куда меньшие деньги не отказались бы хоть голую задницу ежедневно демонстрировать с экрана. Правда, она все-таки не считала, что любимое высказывание несговоровского босса: «Купить можно любого, надо только правильно определить цену», – является универсальным. Но что очень широко применимым, особенно на телевидении, – это точно.

А главное: зачем ложиться в постель с мужчиной, если позволяешь себе говорить о нем с презрением? Не нравится – не ложись.

Просто сегодня ее все раздражало; Несговоров и подвернулся под горячую руку.

– Извини, – сказала Женя, смущенно посмотрев на него. – Настроение сегодня мерзкое, Олег, извини. Сама не знаю почему. Давай и правда завтра увидимся, ладно? Ты мне позвони, только не очень рано. Я высплюсь, кофе выпью…

«И все пройдет», – подумала она.

Она так редко говорила Несговорову что-либо подобное и так редко смотрела на него смущенно, что это произвело впечатление.

– Да я не сержусь, – сказал он. – Бывает… Погода хреновая, магнитная буря сегодня, говорят. Так ты на Бронную?

– Я же сказала, – улыбнулась она.

– Нет, я к тому, что давай тогда вместе тачку поймаем. Я-то сегодня выпивать собирался, свою в Останкино оставил. Тебя подброшу и вернусь в коллектив. Пора тебе машину покупать, – сказал он. – Ты же вроде говорила, что водить в институте научилась?

– Да лень природная! – засмеялась Женя. – На сервис ездить, вечно ремонтировать что-нибудь… Или угонят, снова беспокойство. Придется уж тебе меня возить, Несговоров.

– Придется! – тоже засмеялся он. – Ты у меня, Женька, женщина на сто процентов!

Всю дорогу до Большой Бронной Несговоров целовал Женю, сжимал ее грудь под расстегнутой шубой. Она не сопротивлялась: до сих пор чувствовала себя слишком подавленной, да и неловкость не прошла оттого, что невольно его обидела.

«Великую любовь она ждет! – с неожиданной, никогда прежде на Василенку не направленной злостью подумала она, уже входя в свой подъезд. – А пока что можно и жизнь свою подустроить…»

Глава 12

Беспричинное раздражение охватывало Женю очень редко. Она слишком хорошо умела держать себя в руках, чтобы позволять себе такие выходки, как с Катей Морозовой, а потом с Несговоровым.

«Работать надо побольше!» – подумала она уже назавтра, хорошенько выспавшись, приняв ванну и выпив крепчайшего кофе с коньяком.

Вообще-то Женя вполне могла ограничиться работой в эфире. У нее это в первый же раз получилось так, что все ахнули, а Виталий Андреевич гордо усмехнулся.

Обычно даже те, кто не первый день работали на телевидении, сразу терялись в «живом» эфире: зажимались, сбивались, нервничали. Она же, впервые появившись в дневных лотовских новостях, провела их с таким веселым воодушевлением, как будто это было для нее самым привычным делом. Да еще экспромтом выдала фразочку: «Для всех, кто не утратил интереса к жизни», – которая сразу стала слоганом «ЛОТа».

Дело было в том, что Женя совершенно не испытывала того, о чем еще при первом знакомстве рассказывал Несговоров: когда похлеще наркотика кружит голову прямой эфир… Поэтому даже спустя год, не только возглавляя рейтинги «ЛОТа», но и входя в десятку самых популярных телеведущих, она не приобрела специфических звездных привычек. Не капризничала из-за прически и грима, не учила осветителей, как надо направлять на нее свет, не перебирала партнеров по эфиру.

Стивенс даже подшучивал над дочкой:

– Мужики, как только в прямом эфире начинают работать, явно приобретают женские гормоны. А ты, выходит, теряешь?

С женскими гормонами у нее все было в порядке, и она смеялась в тон отцу.

Сама-то Женя не находила во всем этом ничего удивительного. Надо было пройти такую школу закулисной жизни, какую прошла она, с трех лет часами просиживая в репетиционных и в гримерках, чтобы навсегда приобрести иммунитет против звездной болезни. В театре все чувства и отношения были предельно обострены, по-актерски усилены, выражены отчетливее, чем где бы то ни было. Хватило бы и меньшей, чем с детства была у Жени, проницательности, чтобы в них разобраться.

И она не забыла ничего из усвоенного тогда – ни одного из самостоятельно ею выведенных, неочевидных законов жизни.

Когда-то Ирина Дмитриевна находила у дочки явные актерские способности. Но сама-то Женя на свой счет не обольщалась: если и есть способности, то не актерские, а к актерству. Разницу она прекрасно чувствовала уже в пятнадцать лет. И одновременно видела, как по мелочам растратили себя даже очень талантливые люди – только потому, что не умели отличать важное от неважного.

Так неужели теперь Женя позволила бы себе исходить пустыми капризами из-за неправильно, по ее мнению, поставленного света или придавать макияжу хоть на йоту больше значения, чем он того заслуживал?

И вообще, ей нравилось не только вести эфир, но и заниматься множеством других вещей, которыми занимаются на телевидении. Главным образом, конечно, самой делать репортажи. Ей вот именно сам процесс нравился: узнавать о чем-нибудь интересном, заказывать у координатора машину, договариваться с оператором и звукорежем, ехать на место событий… Скажи ей кто-нибудь лет пять назад, что она будет не просто удовлетворена работой, но полюбит ее, – ей-Богу, Женя в голос расхохоталась бы! Ни о чем таком она тогда не думала. Хотела обеспеченной независимости, и больше ничего.

Помогало и то, что она прекрасно умела разговорить человека, повести себя так, чтобы он проникся к ней доверием. Всю жизнь Женю считали в меру надменной, дистанцированной, уж никак не свойской… И вот – кто бы мог подумать!

Впрочем, отец еще при первом ее появлении в «ЛОТе» счел, что для «народного телевидения» она подходит идеально.

– У тебя, знаешь, во внешности что-то такое есть… Для всякого нормального человека притягательное! А ведущая, кстати, и должна быть не совсем доступной, все-таки немножко не такой, какую в кафешку запросто пригласишь. – И добавил, усмехнувшись: – Не волнуйся, Женя, народности в тебе достаточно. И без перебора.

А Женя и не волновалась.

И Юра ей говорил, что его сразу как магнитом к ней потянуло, когда она вошла в ординаторскую и начала что-то рассказывать про свою телепередачу, в персонажи его зазывать. Только тогда он думал совсем не о том, злился на всех и вся, маялся душою – и не понял, что это за тяга такая сильная… До той минуты не понимал, пока льдину, на которой их унесло вдвоем, не прибило к берегу залива Мордвинова.

– Вот и буду работать побольше! – вслух произнесла Женя. – С Нового года, прямо с первого января! Нет, все-таки лучше со второго.

Жизнь, как обычно, внесла коррективы в продуманные, хорошо выстроенные планы. Да и не надо, наверное, было определять для себя такой четкий рубеж: вот прямо-таки со второго января! Мало кто в первые посленовогодние дни находит в себе силы для работы сверх графика, разве что фанаты да начинающие. А остальные – если только случится что-нибудь из ряда вон и профессиональный журналистский азарт пересилит долгое новогоднее похмелье.

Ну, а Женя ни к фанатам, ни к начинающим себя не относила. И эфир у нее по графику был только четвертого. Наверное, будь Несговоров в Москве, он уговорил бы ее провести первые новогодние дни в каком-нибудь более интересном месте, чем машина съемочной группы. Но он еще тридцатого декабря улетел в Штаты – делать интервью с каким-то сенатором. Так что уговаривать и отговаривать ее было некому.

А жаль! Иначе Женя не провела бы утро второго января так бездарно.

Тема для репортажа была преумилительная: в зоопарке прямо в новогоднюю ночь родился тигренок. К тому же редчайшей породы – белый, с голубыми глазами. Родители были куплены за огромные деньги в Германии, прибыли в Москву недавно, и никто не ожидал от них потомства. Событие, конечно, было уникальное, и Жене стоило огромных трудов уговорить директора зоопарка, чтобы он разрешил поснимать новорожденного.

– Только рано утром приезжайте, – наконец сдался директор. – Затемно, часов в семь. Чтобы ни одна живая душа… Ох, Женечка, в грех вы меня вгоняете! Вот правильно, я считаю, мусульмане поступают: сорок дней нельзя на младенца смотреть, и никаких гвоздей!

Хотя белый тигренок явно не был мусульманином, отснять его все-таки не удалось.

Битых три часа они проторчали под дождем у чертова тигрятника, но внутрь их так и не пустили.

– Не хочет кормить, – мрачно сообщил оператор Владик Яркевич, в который раз вернувшись с разведки. – Вот сука, а? Не щенка же приблудного ей подбрасывают, собственного, можно сказать, ребенка! Сгущенку, что ли, из своего молока собирается производить? Следят, не сожрала бы вообще. Отбирать его хотят, сейчас как раз решают.

– Уходите, деточки, уходите! – наконец вышла к ним старая служительница. – Не до вас! Марица нервничает, Раджика забрали у нее. Теперь глаз да глаз, как бы не помер. Под лампами греют его, покушать готовят.

– Так, может, мы бы и сняли, как он под лампами греется? – умоляющим тоном попросила Женя. – Мы бы за пять минут, честное слово!

Служительница только руками замахала.

Из зоопарка возвращались злые, сами как тигры. Особенно расстроился Влад. Он работал недавно и был увлечен телевидением. Тонкости операторской профессии он усвоил очень быстро и, судя по всему, не собирался останавливаться на достигнутом. Женя любила снимать материалы именно с ним – как, впрочем, и со всеми, кто работал не за страх, а за совесть. Владу не требовалось напоминать о мелочах, о которых почему-то забывали многие операторы: например, подснять что-нибудь для перебивок при монтаже – крупные планы рук, или книжные полки, или виды из окна.

Пейджер запищал у него на ремне, как только выехали на Садовое кольцо.

– Жень! – окликнул ее Владик, прочитав сообщение. – Может, на «Киевскую» подскочим? Это парень знакомый из Би-би-си месседж шлет по дружбе. Они в «Рэдиссон-Славянской» сидят, так там у них террорист объявился, на пятом этаже на трубе водосточной висит. Поехали глянем, а?

– Террорист? – с сомнением покачала головой Женя. – Там, наверное, оцепление уже стоит. Думаешь, нас пропустят? Это Левашова каждая собака знает в МВД, а нас-то?..

– Да ты уговоришь! – не унимался Владик. – Ну давай крутнемся, Женька, пропал ведь выезд!

Последний аргумент оказался решающим. Жене и вправду было неловко, что по ее вине вся группа прокаталась зря, да еще в такую рань и в такую мерзкую погоду. Понадеялась на хваленое свое обаяние – вот тебе, пожалуйста, и любезный директор, вот тебе и голубоглазый тигренок!

– Ладно, поехали, – решила она. – Попробуем.

Но уж если бутерброд начал свободный полет, то непременно приземлится маслом вниз; можно было и без эксперимента догадаться.

Дальше гостиничной решетки их, конечно, не пустили.

– Где разрешение на съемку? – твердил толстый милицейский майор. – Нету разрешения – нету съемки. Какое мое дело, что дневной эфир! Кто отвечать будет за вас, а? Пускаем только экстренные службы, сами же видите.

Экстренные-то службы понятно было что пускают. Вдалеке, у самого крыльца гостиницы, мелькали люди в камуфляже, еще в какой-то форменной одежде. Владик на всякий случай отснял и их, и предполагаемого террориста, сквозь изморось едва заметного на балконе пятого этажа, у водосточной трубы. Женя на пять минут тормознула анонимного фээсбэшного начальника и выжала из него несколько обтекаемых фраз. Но для приличного репортажа всего этого, конечно, было недостаточно. Оставалось утешаться только тем, что не пустили и другие съемочные группы.

«Своей работой надо заниматься, – сердито подумала Женя, – а не баловаться от нечего делать. Левашов бы уже по воздуху через решетку перелетел!»

По воздуху или нет, но Андрей Левашов уж точно стоял бы сейчас там, где толпились люди в разномастной форме. Он работал криминальным корреспондентом много лет, еще до образования «ЛОТа», и все милицейские начальники действительно пускали его повсюду, часто даже сами звали. Андрей и сейчас наверняка был бы здесь, если бы не уехал вчера в командировку.

– Поехали, Влад, – сердито позвала Женя. – Хватит права качать. Смотри, все уже разъехались.

– Да хоть теперь-то могли бы пустить! – то ли ей, то ли майору громко сказал Яркевич. – Уже взяли ведь козла этого, ничего не взорвалось, фиг ли теперь не пускают?

Жене надоело препираться. Сколько можно, с утра только этим и занимаются! Отвернувшись от доругивающегося с майором Яркевича, она рассеянным взглядом следила, как на глазах редеет толпа любопытных вокруг гостиницы.

Она не то чтобы устала, но чувства ее притупились от долгой сегодняшней неразберихи. Из-за этого она даже домой не торопилась, хотя голова совсем промокла под мелким дождем: вдобавок ко всему Женя забыла зонтик. Она поежилась – на минуту показалось, что дождь залился за шиворот и по спине бежит холодная струйка.

И в то же мгновенье Женя почувствовала, как эта струйка становится теплой, горячей, обжигающей… Не успев понять, что же такое происходит, она медленно обернулась, как будто хотела разглядеть, из-за чего пробежал по ее спине этот неожиданный жар, – и уже чувствовала, уже знала…

Он стоял в нескольких метрах от нее, почему-то держась рукой за черную чугунную решетку. Ничего она не разглядела сразу – ни лица его, ни глаз – только побелевшие от напряжения пальцы. И ничего не успела понять. Следующие секунды – или минуты? – выпали из сознания, из памяти, из жизни. Это были последние отделявшие от него секунды, и этого времени не должно было, не могло быть. Как не могло быть всех бесконечных минут, дней, месяцев, отделявших от него.

– Юра… – Вместо собственного голоса она слышала только непрестанный, изнутри разрывающий голову звон. – Что же ты молчишь, у меня сердце сейчас остановится…

И тут же почувствовала, что пустого времени больше нет, потому что его руки наконец сомкнулись у нее за плечами волшебным кругом, в котором обо всем можно было забыть.

Глава 13

– И что же потом?

– Не знаю, родная моя. Как в тумане. Хотя ведь наоборот, да?

– Я совсем бесчувственная, Юра! Ты так давно здесь, а я не чувствовала. Но это, знаешь, наверно, потому, что ведь и правда все равно, тысяча до тебя километров или десять. Раз они все-таки есть… Ты почему смеешься, я глупости говорю?

– Что ты, какие же глупости! Просто мне это тоже одинаково было, Женечка, – тысяча или десять… Ты куда?

– Никуда. Повернулась неловко. Думаешь, от тебя куда-то хочется уходить?

– Никогда ты меня не простишь.

– Не говори этого ничего, Юра, милый мой… Обними лучше, как сразу обнял.

– Вот, а теперь ты смеешься. Почему?

– Потому что ты как Хома Брут. Или я как Хома Брут? Помнишь, как он волшебным кругом от нечистой силы отгораживался? Ты так и обнимаешь.

– Устала?

– Без тебя? Устала.

– Нет, сейчас – устала? Губы усталые, глаза усталые – камешки мои милые. Колечки на лбу усталые. Не смейся, ненаглядная моя. Еще разок меня поцелуй, если не устала.

– Разок?

– Сколько сил хватит!

Юре казалось, что совсем недолго длится их прерывистый шепот, и поцелуи, и все, что с ними происходит, – один миг. Но в комнате было уже темно, зажглись во дворе фонари, и только поэтому он понимал: давным-давно они лежат, обнявшись, на кровати, и день этот в самом деле длится дольше века.

Борька, как всегда, сориентировался быстрее всех.

– Юра, давай живее! – позвал он, стоя у машины. Но уже через полминуты опять оказался рядом с гостиничной оградой и даже присвистнул: – Ого! Смотри-ка, а дежурство-то вовремя кончилось… Куда б мы тебя, такого? Здрасьте, милая барышня! Извините, а не отпустите ли вы нашего товарища на пять минут переодеться? А то ведь в казенной одежке по городу не ходят. – Потом, присмотревшись к барышне и получше вглядевшись в Юрино лицо, он махнул рукой: – Ладно, поехали вместе, хоть и не положено нам девушек возить! Юра, что это с тобой? – шепотом спросил Годунов, пока шли все вместе к отрядному «Мерседесу». – Может, валидолу примешь или чего покрепче? Белый весь, как из могилы! Ты ее знаешь, что ли?

Ничего он Борьке не ответил – даже, кажется, не расслышал, о чем тот спрашивает: все время чувствовал, как вздрагивает в его ладони Женина рука… Кто-нибудь другой уж точно обиделся бы, но Годунов-то был не «кто-нибудь».

– Иди, Юра, переодевайся по-быстрому, – скомандовал он, как только машина въехала в ворота под флагштоками. Наверное, лицо у Гринева было такое, что приходилось сомневаться в его вменяемости. – А девушка пока хоть чаю выпьет. Смотри, дрожит вся. Годунов Борис Федорович, по полной программе из истории! – представился он. – А вас, извините, как зовут? Евгения…

– Женя меня зовут, – наконец улыбнулась она. – Это вы меня извините, пожалуйста.

– А я-то за что? Наоборот, очень приятно своими глазами вас увидеть. Да отпусти ты Женю, Юрий Валентиныч, не съем я ее! Переодевайся лучше скорее, да езжайте с Богом. Такси я вам уже вызвал.

Как доехали от базы до его дома у метро «Аэропорт» – этого Юра уже не помнил. Да это, собственно, было и неважно.

– Ну, еще целовать? – засмеялась Женя. – Или хватит тебе?

– До чего? – Он до бесконечности готов был так обнимать ее, чувствовать всю и говорить что-то несвязное, полное им одним понятного смысла. – До чего мне хватит, Женечка?

– Хотя бы до того, как ты поешь. Юра, ты посмотри только, вечер уже, половина десятого! Мы сюда в одиннадцать утра вошли. А когда ты последний раз ел?

– Когда ел? В самом деле, когда же?.. Да не хочу я есть, Женя! – засмеялся он. – Ничего я не хочу.

– Совсем ничего? – в ответ засмеялась она.

Теперь она уже не лежала, прижавшись к Юре, а сидела рядом на широкой кровати, и только ее рука по-прежнему оставалась у него на груди.

– Не то чтобы совсем…

Юра взял ее руку, поднес к губам, стал медленно целовать кончики пальцев, ладонь, узкое запястье, ямочку у локтя… Женя наклонялась все ниже, словно притянутая его поцелуями, наконец сама коснулась губами его лба, поцеловала куда-то в угол глаза, тихо засмеялась – наверное, ресницы защекотали. Потом перестала смеяться, и Юра увидел, как затуманились ее глаза. Глаза были теперь совсем близко, видны стали узорные прожилочки и за ними – невозможная глубина, в которую он погружался, как в светлую воду.

Он откинул край одеяла, шепнул: «Иди ко мне опять», – и Женя сразу же прижалась к нему – опять вся прижалась. Он почувствовал прохладу ее груди, ее обнявших за шею рук, и у него мгновенно пересохли губы от этого самозабвенного, всем телом, прикосновения.

Она была такая родная, что не верилось: неужели он и знал-то ее всего неделю, и неужели так много времени прошло с тех пор? И вместе с тем даже сегодня она была каждую минуту другая, совсем не такая, как он ожидал, когда снова и снова обнимал ее, целовал, забываясь от близости ее дыхания и тихого биения ее сердца.

Или ничего он не ожидал каждую минуту, только хотел ее чувствовать бесконечно?

Утром, когда добрались наконец до дому и вошли в квартиру, которую бабушка Эмилия когда-то прозвала гарсоньеркой, Юра уж точно не ожидал ничего. Только все не мог отпустить Женину руку, прислушиваясь, как вливается в него это необъяснимое чувство: вернулся наконец домой…

Он с трудом сдерживал дрожь. Как будто не в квартиру они вошли после промозглого дождя, а, наоборот, оказались на холоде, под продувным ветром. И ничего он в себе не понимал. Желание ли влечет его к Жене так сильно, так властно или что-то другое – большее, чем желание, чем страсть, чем любовь и чем жизнь?..

С Женей тоже происходило что-то странное. Она замерла на пороге, словно не решаясь войти в Юрин дом; рука судорожно сжимала его пальцы. Она больше не обнимала его, как все время, пока ехали в такси. Она была словно испугана – но чем, почему?

Юра редко терялся, еще реже бывало, чтобы он не мог на что-то решиться. И вдруг, когда наяву происходило то, что, он был уверен, навсегда теперь останется только во сне, – в эту самую минуту он в растерянности стоял на пороге и не мог решиться ни на что.

Ему показалось, что Женя сейчас уйдет.

– Ты только не уходи! – вырвалось само собою.

Она вздрогнула от того, как громко прозвучал его голос в тишине. Рука ее сильнее сжала его пальцы, но сама она по-прежнему была неподвижна. Как будто стобняк напал на нее – именно теперь, когда их ничего больше не разделяло.

И тут его охватило уже не какое-то необъяснимое чувство, а настоящий стыд и настоящий страх.

«А чего ты ждал? – обжигающе мелькнуло в голове. – Чего ты имел право ждать – после всего?.. Что ты ей сказал тогда, в рыбацкой избушке, когда она плакала, хваталась за тебя, как утопающий хватается за своего спасителя? А сказал ты, что вам придется расстаться, потому что ты не сможешь жить так, как должен жить ее муж… И еще что-то такое же глупое, подлое, такую же мертвую, безвозвратную чушь!»

Может быть, все это вспомнилось Юре не так последовательно, не так отчетливо, но стыд, но злость на себя охватили его мгновенно, как будто кто-то в лицо ему выкрикнул все эти слова.

Теперь надо было или уйти, или никуда ее не отпустить.

Он взял Женю за плечи, медленно повернул к себе, ладонями коснулся ее лица, приподнял его, заглянул в глаза. В глазах стояло отчаяние, как будто она угадала его мысли.

– Но что же теперь? – вдруг выговорила она так тихо, что он едва расслышал. – Все равно я не могу уже сделать так, чтобы этого не было, совсем не было… Юра!..

– Никогда я больше… Никуда больше… – прошептал он срывающимся голосом. – Женя, прости ты меня!

Эта встреча была чаянная, нечаянная, невозможная, долгожданная. Как и тогда, на берегу залива. Но как же отличались эти два соединяющих мгновения! Тогда все происходило само собою, со страстной безошибочностью. Сильное, неодолимое, все затмевающее желание руководило каждым Юриным движением, разум и чувства соединялись в одном мощном порыве.

Да и не осознавал он тогда ничего, даже любви своей еще не осознавал, только до дрожи во всем теле хотел эту удивительную, как магнитом притягивающую женщину. Все остальное пришло потом – когда Женина голова уже лежала у него на груди, когда она смеялась, тихо и устало, и Юра чувствовал, как она дышит ему прямо в сердце.

Теперь все было настолько иначе, что ему показалось даже: совсем не будет больше тихого усталого дыхания, едва слышного счастливого смеха… Он видел, чувствовал, как она пытается вырваться из своего странного столбняка – и почему-то не может. А он почему-то не может ей помочь.

Растерянные, ничего не понимающие, они стояли рядом на пороге комнаты и не могли его переступить.

Наконец Юра легонько потянул Женю за руку.

– Пойдем, – ненавидя свой голос и свои ничего не выражающие слова, произнес он. – Давай… просто так рядом посидим?..

Сидеть рядом просто так здесь было не на чем.

В бабушкиной гарсоньерке стояли два легких ореховых креслица с гнутыми ножками, между ними круглый столик с откидывающейся крышкой, на нем – инкрустированная китайская пепельница. Бабушка Миля говорила, что это столик для рукоделия, в прошлом веке такие были в каждом доме. Она-то, правда, рукоделием не занималась и использовала столик как подставку для одной из своих бесчисленных пепельниц. Внутри, под откидной крышкой, обернутые пергаментной бумагой и перевязанные выцветшей лентой, лежали старые фотографии и их с дедом любовные письма.

Стоял еще массивный письменный стол красного дерева и рядом с ним – стул с вишневой шелковой обивкой и высокой резной спинкой. Еще – такой же массивный платяной шкаф с двумя тяжелыми ключами в виде мефистофельских голов. У бабушки вообще вся мебель была старинная, оставшаяся от родителей ее мужа, профессора Юрия Илларионовича Гринева.

По-прежнему держа Женю за руку, Юра присел на край широкой кровати с такой же резной, как у стула, спинкой. Женя помедлила немного, потом села рядом с ним. Он обнял ее, почувствовал, как напряжены ее плечи, как вся она скована, сжата, как будто кто-то держит ее изнутри жесткой рукой.

Юра наклонился к ее губам – они тоже стали чужие. Не забытые, не непривычные – чужие. Полчаса назад, в машине, они были совсем другими. А сразу, у черной решетки, – и вовсе…

Глаза у Жени были закрыты, Юра не видел их выражения, только вздрагивали ресницы. Он все-таки обнял ее, поцеловал. Она послушно разомкнула губы, ответила на поцелуй. Он слегка нажал на ее плечо – и она сразу легла, по-прежнему не открывая глаз.

Он хотел сказать, что любит ее, – и не смог. Тогда, в бревенчатой избушке, эти слова вырвались сами собою; Юра осознал их только после того, как произнес.

– Помоги мне, – шепнул он вместо этого, ложась рядом с нею и с ужасом ощущая свое бессилие.

И вздрогнул от собственных слов: было в них что-то случайное, общее. Любой мужчина мог сказать их любой женщине, ничего при этом к ней не испытывая.

Серый дневной свет пробивался в окно сквозь ветки высокого клена, и в этом неярком свете было отчетливо видно Женино застывшее лицо. Он отвел глаза.

Его бессилие – теперь, с нею! – было необъяснимо.

Все время, прошедшее после их расставания, Юра не был ни с кем. Он не мог прикоснуться к Оле, даже видеть ее не мог – и Оля ушла. Он не хотел никакую другую женщину и не думал даже, что это, может быть, странно. Что странного? В семнадцать лет было бы странно, а в тридцать два желание уже не было желанием вообще, оно стало направленным, живым.

Но о Жене-то он думал всегда, и хотел ее всегда, и просыпался ночами в поту, весь дрожа, мучаясь оттого, что ее нет рядом! Так что же происходит с ним теперь?

Конечно, она помогла ему: расстегнула на нем рубашку, потом – «молнию» на его джинсах, потом прикоснулась рукой, погладила… Было что-то жалкое, что-то глубоко несчастное в ее движениях. Но что, но почему – он понимал еще меньше, чем понимал сейчас себя. Когда Женя скользнула к его коленям, чтобы помочь ему еще больше, разбудить в нем никак не просыпающуюся мужскую силу, – Юра удержал ее.

– Полежи, – попросил он, подтягивая ее обратно и прижимая ее голову к своему плечу. – Полежи просто так. Не обижайся на меня…

Она уткнулась лицом куда-то ему под подбородок.

– Юра… – глухо прозвучал ее голос. – Юра, ничего у нас не получится. Я… Господи!..

– Но почему, Женя, почему?! – выговорил он с неудержимым, заставляющим голос срываться отчаянием. – Ну подожди немного, пожалуйста, может быть, это просто оттого со мной, что… Подожди, прошу тебя!

– Ты совсем в этом не виноват, совсем! – Она по-прежнему не поднимала лица, по-прежнему едва слышен был голос. – Не говори так, Юра, у меня сердце разрывается, когда ты так… Когда ты – ты!..

И тут она вдруг заплакала – захлебнулась словами и слезами одновременно. Затряслись плечи, вся она затряслась, забилась в его руках как птица.

Юра оперся о локоть, приподнялся, другой рукой почти насильно оторвал Женину голову от своего плеча, к которому она прижималась так сильно, как будто вся хотела в него вжаться, исчезнуть, не быть. Он всего лишь хотел спросить, что с нею, – и, может быть, понять, что происходит с ним.

Но как только он заставил ее поднять голову, как только, вопреки ее желанию, увидел прямо перед собою широко открытые глаза, – все переменилось, как будто они мгновенно оказались в другой комнате, в другом мире, в другой жизни.

Теперь он видел Женины глаза словно через очень сильное увеличительное стекло. Слезы не успевали останавливаться в них – проливались, бежали по щекам светлыми дорожками.

И все-таки этих убегающих слез хватило, чтобы глаза промылись ими, просветлели. В глазах по-прежнему стояло отчаяние, сквозь слезы еще более заметное, – и все же они были теперь не прежними, другими. Ничего не изменилось, но Юра почувствовал, что вся она теперь открыта ему: и дрожащие губы, и дорожки слез на щеках, и любимые, единственные глаза – как светлые камни на срезе.

Он по-прежнему не понимал, что происходило с нею минуту назад. А о том, что происходило с ним, больше не думал вообще. Смешиваясь, сливаясь с любовью, в нем вспыхнула невыносимая жалость – к ней, к ее непонятному и отчаянному несчастью, которое всю ее сотрясало изнутри, как малярийная лихорадка.

Юра не знал причины этого глубокого несчастья, но ему и неважна была причина. Все равно причиной был он сам – его безжалостные слова в рыбацкой избушке и то, как, идя через летное поле в Южном, он чувствовал, что Женя смотрит ему вслед, но не обернулся… Сам он был виноват в том, что чуть не потерял женщину, без которой ему не было жизни, – собственное сердце чуть не потерял!

Женя плакала беззвучно, уже не пытаясь спрятаться, отвести глаза. Наоборот, она и сквозь слезы вглядывалась в его лицо – с той же отчаянной потерянностью во взгляде.

– Все, – шепнул он прямо в ее полуоткрытые, вздрагивающие губы и, почувствовав, что она снова хочет что-то сказать, повторил: – Все. Ты родная, любимая моя, не надо тебе плакать. Только побудь со мной…

Теперь он действительно хотел только этого и больше не задавал вопросов ни себе, ни ей.

Все происходило как будто впервые. Юре казалось, что он все забыл: что она любила, как она любила, от чего так томительно изгибалась в его объятиях, от чего приникала к нему со счастливым стоном. Это было так странно: помнить ее всю – каждую интонацию любимого голоса, каждую узорную прожилочку в милых глазах – и забыть, что надо делать, чтобы глаза эти туманились.

Но он уже понимал – если вообще мог теперь что-нибудь понимать, – что и не надо ничего помнить.

Юра лежал на спине, обнимая прижавшуюся к нему Женю. Теперь ее плечи не дрожали, а словно прислушивались к нему – к тому, как его рука гладит их. Сначала медленно гладит, только ласково, но постепенно весь он наливается страстью – и твердеет плечо, сердце бьется сильнее, во всем теле слышны нетерпеливые удары.

Он хотел раздеть ее, поднес руку к верхней пуговице светлой блузки, но Женя придержала его руку, заодно погладив ее, и быстро расстегнула блузку сама, сбросила ее, потом так же быстро сняла с себя брюки.

– Лучше я тебя раздену, – едва слышно сказала она, прикасаясь рукой к его рубашке. – Можно, Юра?

И, не дожидаясь ответа, стянула рукав его рубашки, щекой прильнула к его голому плечу, взялась за второй рукав.

Женя раздевала его медленно, прикасаясь к открывающемуся телу губами, лицом, грудью. И при каждом ее прикосновении Юре казалось, что это – все, что больше он не выдержит ни минуты, разорвется от напряжения, как слишком туго натянутая струна.

Он закинул за голову руки, сжал пальцы, когда Женины губы коснулись его живота, когда он почувствовал, как все ниже опускается по его телу ее дыхание – и не снаружи горячит, а словно изнутри, смешиваясь с его страстью, подогревая…

– Не надо больше, милая, не надо!.. – Юра сел, руками придержал ее за плечи. – Не могу я больше, не выдержу. А хочу тебя так, что… Истосковался по тебе, Женечка, иди ко мне скорее.

Она так сильно возбудила его, пока снимала с него одежду, трепещущим языком и всем телом прикасалась к самым тайным, чувствительным местам, – что он не владел больше собою. И торопился, торопился, чувствуя, что и в самом деле не сможет ласкать ее так долго, как хотел бы, – бесконечно. Голова уже вся была в вихрящемся огне, и ничто в нем больше не подчинялось ни разуму, ни воле.

Юра почувствовал только, что Женя уже обнимает его снизу, вся обнимает, руками и ногами обхватывает его спину. Что он уже ничем не разделен, неразделим с нею – наконец-то не только душой, но и тонущим в ней телом.

Это длилось не дольше, чем вспышка метеора, которую всегда долго ждешь и никогда не успеваешь разглядеть. И так же много всего – желания, любви, взрывающего сердце и тело счастья – уместилось в один этот вспыхнувший миг.

С тех пор они, кажется, совсем не вставали с кровати. Страсть то разгоралась в них, то ненадолго утихала – да и то не утихала совсем, а сменялась нежностью.

В первый раз придя в себя, Юра встревоженно глянул на Женю: понимал, что едва ли ей хорошо было с ним – так быстро… Она лежала рядом, закрыв глаза; на секунду ему показалось, что она спит. Он осторожно прикоснулся к ее лбу – и пальцы дрогнули от невозможного, счастливого ощущения: обвиваются вокруг них влажные русые колечки…

И тут же она засмеялась – счастливо, едва слышно. Тем самым смехом, которого Юра уже не чаял больше услышать.

– Что ты? – спросил он, наклоняясь к ее лицу.

– А как ты думаешь?

Женя открыла глаза. Что угодно он ожидал в них увидеть, кроме счастливого удивления, которым они светились, лучились, сияли!

– Ничего я не думаю, Женечка. – Наверное, улыбка у него сейчас была как у младенца. – Думаешь, можно думать, когда… Не очень хорошо тебе было, да?

Она засмеялась громче и, кажется, еще счастливее. Потом слегка отвернула голову – как будто для того, чтобы он так и не разгадал причины ее смеха.

– Да что же ты?

Свободной от колечек рукой Юра опять повернул к себе ее голову, всмотрелся в глаза. За несколько секунд глаза изменились так, как только у нее могли меняться. Теперь в них светилось уже не удивление, не затаенный вопрос, а что-то совсем другое – веселое, дразнящее.

– А я просто вспомнила, как тогда все это было, – наконец ответила Женя, обнимая его за шею и снизу заглядывая в лицо. – Так и было, Юра! Тоже сразу, и тоже очень быстро… И точно так ты боялся, что я не успела, помнишь? И волосы так же перебирал потом у меня на лбу.

– Видишь, какой однообразный, – улыбнулся он, нанизывая еще одно колечко на безымянный палец. – Соскучишься со мной.

– Хорошо бы. – Женя притянула к себе его голову, поцеловала в нос. – Хорошо бы мне, Юрочка, дожить до того дня, когда я с тобой соскучусь. Буду я тогда старушка – ста-аренькая, стра-ашненькая, от одного вида с души воротит, вот какая! Хочешь?

– Хочу! – Он зажмурился, словно предвкушая это немыслимое время. – Я тебя, знаешь, вообще очень хочу. Даже прямо сейчас, не через сто лет.

– Ну и не переживай о пустяках! – засмеялась она. – Быстро, медленно, успела, не успела… Ты куда-нибудь торопишься?

Никуда он не торопился – куда ему было торопиться от нее?

Глава 14

Впервые за все время после Сахалина Юра радовался тому, что работает только в отряде и не все его время занято работой, как это бывало раньше.

Он давно уже мог бы устроиться дежурантом в больницу или на «Скорую». Многие в отряде, у кого было медицинское образование, так и сделали. Но какое-то неясное чувство удерживало его от этого. Хотя – разве такое уж неясное? Скорее самолюбивое…

Но теперь он ни о чем таком вообще не думал.

Поздним вечером того дождливого зимнего дня они с Женей все-таки встали с кровати и выбрались на кухню.

– Что это ты говорила про поесть? – вспомнил Юра. – Ты есть хочешь?

– Я говорила, что ты есть хочешь! – засмеялась она. – Ты только при мне часов десять не ел, и ночью ведь работал. А хорошо мне тебя уговаривать, Юра, да? Загляни-ка, милый, в холодильник – может, найдешь чего…

Вернувшись в Москву, Юра не стал жить с родителями, как до отъезда. Отвык… Да они и не настаивали, как и вообще не настаивали никогда, чтобы он делал то или это, жил так или этак.

С самого Юриного детства мама знала – или только чувствовала, догадывалась? – впрочем, для нее это всегда было одно и то же: уговорить сына сделать то, что он не считает нужным делать, – невозможно. Не потому, что он упрям – совсем по другой причине, определить которую она не могла, да и не пыталась.

И Юра, и Полинка с рождения были такие, несмотря на то что мотивы их поведения разнились очень сильно.

Надя до сих пор помнила, как, едва научившись говорить, на требование сию секунду вылезти из лужи ее младшая дочь заявила: «Мама, не мешай, мне так надо!»

А Юра даже и так длинно не объяснял. Не хочу – и все.

Это могло не понравиться кому угодно, кроме Нади. При ее внешнем спокойствии, при том, что все, к чему она прикасалась, сразу приобретало отчетливые черты внутренней стройности, в Наде с юности горел какой-то глубокий огонек. Как только она чувствовала, что с нею начинает происходить то, что и должно происходить в ее жизни, этот огонек разгорался, вспыхивал, превращался в неудержимое пламя. И в таких случаях Надя никогда не спрашивала себя, почему это происходит именно теперь, именно с нею, именно так, а не иначе.

С чего же она стала бы спрашивать об этом своих детей?

У одной только Евы все складывалось по-другому… Знала ли она вообще такие – безошибочные, не нуждающиеся в объяснениях – минуты?

За наполнением Юриного холодильника следила мама. Да это было и нетрудно: всего-то пройти через двор к другому подъезду, в котором находилась бабушкина – а уже десять лет после ее смерти Юрина – гарсоньерка.

Он достал из холодильника кастрюльку с борщом, прикрытую тарелкой миску с котлетами. Женя сидела за столом, подперев ладонями подбородок, и смотрела на него каким-то странным взглядом – вопросительным, удивленным? На ней была Юрина синяя в тонкую светлую полоску рубашка, рукава которой она немного закатала. Рукава были ей не только длинны, но и широки, поэтому, когда она вот так сидела, поставив локти на стол, они соскальзывали, открывая ее руки.

– Что ты? – спросил Юра, поймав ее непонятный взгляд. – Ты о чем думаешь?

– Нет, ничего. – Она тряхнула головой, попыталась улыбнуться, это ей не удалось, и взгляд ее снова переменился: стал просительным, ожидающим. – Юра… Я не хочу от тебя уходить. Нет, не то что не хочу – просто не могу!..

Он вздрогнул от ее слов, но, кажется, совсем незаметно.

– А ты… хотела уйти? – спросил он, вглядываясь в Женино лицо.

– Я не знаю, – опустив глаза, ответила она. – Я не знаю, Юра, могу ли остаться.

Он не понял, говорит она так потому, что это зависит от его решения, или…

– Можешь, – сказал он, сглотнув вставший в горле ком. – То есть я очень хотел бы.

Слова «очень хотел бы» так мало говорили о происходящем в его душе, что совсем ничего, в Юрином понимании, не значили. Но Женино лицо мгновенно просияло, и он вообще забыл о словах.

– Ты знаешь, – сказала она, теперь уже не отводя глаз от его лица, всматриваясь так пристально, как будто от этого зависела ее жизнь, – я когда с тобою, мне кажется, ничего больше нет. И меня нет – такой, какая я со всеми, какая всегда. Совсем как там, в тумане было, на заливе! Помнишь, я тебе тогда говорила: невозможно представить, что есть какая-то от тебя отдельная жизнь, и я…

Тут она осеклась, лицо застыло, даже губы побелели, как от холода.

– Не помню, – сказал Юра. – Давай лучше пообедаем. Или поужинаем?

– Позавтракаем!

Ему показалось, что улыбается она с трудом. Но бледность все-таки отхлынула от ее лица, в глазах вспыхнул знакомый свет – веселый и далекий, словно от звезд идущий свет.

– Давай я хоть разогрею, – сказала Женя, вставая. – Да-а, мой хороший, большой приз ты выиграл у жизни!

– Думаешь, мне от жизни нужен приз? – усмехнулся Юра, глядя, как скрываются под рукавами его рубашки маленькие ямочки у Жениных локтей.

Появление женщины в жизни сына родители встретили спокойно. Даже, пожалуй, немного слишком спокойно. Это могло бы насторожить Юру, если бы он склонен был обращать внимание на то, как оцениваются его поступки.

К тому же для родительской настороженности, наверное, и в самом деле были на этот раз основания.

Когда он почти шесть лет назад объявил им, что придет домой с женой, и уже назавтра появилась Сона, легкий шок возник у родителей сразу, но почти так же сразу и прошел. Тогда все было ясно, как на ладони. Юрочке двадцать шесть лет, закончил мединститут, второй год работает в Склифе, полюбил девушку, которую вытащил из-под развалин в Ленинакане, решил на ней жениться.

Так же ясно было родителям – по крайней мере, маме, – что жить ему с этой девушкой невыносимо тяжело. Слишком страшным, ломающим, необратимым было то, что случилось с Соной: потеря всех родных, потеря дома, потеря привычной, очень отличной от московской, жизни… И потеря профессии: об игре на рояле после ее травмы пришлось забыть; хорошо, что пальцы вообще хоть немного двигались.

И когда, несмотря на все это, Сона стала оживать, отогреваться рядом с Юрой, никто поверить не мог, что это все-таки произошло. А потом появился Тигран, ее считавшийся погибшим жених, и она уехала с ним навсегда.

Юра долго помнил Сонины слова при прощании: «Раньше я сказала бы ему: нет, я люблю другого. А теперь нельзя так ему сказать… Мы с ним оба остались как обломки. Заставить его уехать, одного оставить – все равно что убить, ты понимаешь, да?»

Он вообще долго помнил Сону. Оля оказалась первой женщиной, с которой он ее забыл…

С существованием Оли и была связана нынешняя родительская настороженность, это Юра понимал. Они ничего не знали о ней – знали только, что на Сахалине сын женился на восемнадцатилетней корейской девочке, медсестре из областной больницы. Он сообщил об этом по телефону как о свершившемся факте и пообещал приехать наконец в отпуск, теперь уже с женой. А через две недели приехал один – неузнаваемый, погруженный в какое-то безысходное отчаяние.

Не могли же родители знать о том, что произошло за это время в рыбацкой избушке на берегу залива Мордвинова! А Юра не мог говорить об этом – ни с ними, ни с кем другим. Ни сразу не мог говорить, ни потом, когда вернулся в Москву окончательно.

Как теперь складываются Юрины отношения с этой неведомой Ким Ок Хи, что теперь значит штамп в его паспорте, родители не знали. Может быть, они даже обижались на него: не понимали, почему сын не хочет поговорить с ними об этом. Как будто они не поняли бы его, что бы ни случилось, как будто когда-нибудь они надоедали ему непрошеными советами!

И вот на фоне этой недоговоренности появляется женщина, и Юра с нею такой, каким никто никогда его не видел. Это при его-то сдержанности, при всегдашнем его нежелании – а может быть, и неумении? – давать волю чувствам!

Ева даже обижалась в детстве, когда играла с братом в гляделки. Ну как у Юры выиграть – сколько ни смотри ему в глаза, ни за что не догадаешься, о чем он думает! Правда, Юра обычно жалел сестру, у которой все чувства дрожали в глазах, как в прозрачной воде. Он незаметно улыбался и начинал смотреть так, что Ева сразу угадывала, о чем он думает, – и выигрывала, ужасно при этом радуясь. Она всегда казалась ему не старшей, а младшей сестрой, даже когда ему три года было, а ей пять.

Но вообще-то Ева была права: ни о чем нельзя было догадаться по Юриному лицу, если сам он этого не хотел.

И вот теперь он смотрит на эту красивую женщину с утонченной, холодноватой внешностью так, как будто жизнь его оборвется, если она исчезнет.

То, что Женя Стивенс, так неожиданно и так властно вошедшая в жизнь их сына, еще и телеведущая, которую они почти каждый день видят на экране, едва ли значило для старших Гриневых больше, чем для Юры. И совсем не с этим была связана некоторая скованность, с которой они встретили Женю, когда Юра впервые пришел с нею в родительский дом.

Правда, со стороны никто и не заметил бы скованности. Валентин Юрьевич вообще был не слишком разговорчив, и его не в чем было упрекнуть: он говорил с Женей даже чуть больше и оживленнее, чем обычно. А Надя была, как всегда, внимательна к гостье и, как всегда, просто поддерживала разговор – ни о чем не пыталась выспросить, выведать, не бросала многозначительных взглядов.

Но Юра-то знал их не как гость, не как Женя, которая, кажется, вообще ничего не заметила!

Он видел, что ни разу не появилась на отцовском лице улыбка – та, от которой у него до сих пор, как в детстве, легче становилось на сердце: взгляд чуть исподлобья – и вдруг расцветает…

Он видел, что родители принимают Женю так, как вежливые люди принимают постороннего, ничем не близкого человека: и отталкивать его вроде не за что, и душевного порыва к нему нет никакого.

Разве что Полинка отнеслась к Юриной подруге так же, как относилась ко всем, кто появлялся в радиусе ее жизни, – без всяких церемоний.

Пока старший брат так отдельно жил на своем Сахалине, ее жизнь шла своим, домашним не слишком понятным чередом. Да Полинка с детства не очень была им всем понятна, хотя и неизменно любима. То глубокое, рано проявившееся, что было в ней и что называлось талантом, словно отделяло ее незримой стеной ото всех, даже от самых близких людей.

Хотя и по внешности Полинкиной, и по всему поведению трудно было заподозрить в ней талант. Как он мог уместиться в ее голове – в этом рыжем вихре стремительных затей, бесшабашных выходок и неожиданных желаний? Топать ногой по луже, потому что «мне так надо», было еще из самых невинных…

Рисовать Полина начала едва ли не сразу, как только научилась держать в руках карандаш. В ее младенческих каракулях на обоях уже проглядывали какие-то необычные контуры. Когда ей исполнилось шесть лет, рисунками был завален весь дом. Даже на салфетке в только что распечатанной пачке можно было обнаружить картинку к сказке, которую месяц назад читала ей мама или Ева.

Когда Полине было десять, а Юре девятнадцать, она любила показывать свои рисунки именно ему. Хотя Ева, наверное, понимала их лучше, а уж любила рыжую сестричку точно ничуть не меньше, чем брат. Но Полина никогда не объясняла, что ею движет, а Юра не спрашивал.

Ему особенно нравились ее рисунки пером – даже больше, чем акварели, хотя чувство цвета было у нее очень развито. Но в Полинкиной графике Юра более отчетливо видел то, что было в ней самой: стремительную легкость, неожиданные повороты линий.

А потом он уехал.

Как ни странно, никто не связывал с Полиной ощущения, которое всегда рождает в близких людях талант – хрупкости, ранимости дарования, да еще такого раннего. Почему-то при одном взгляде на нее думалось: кто-кто, а эта девочка сумеет за себя постоять. За свое право рисовать как ей хочется и точно так же жить.

Просто удивления было достойно: мама меньше беспокоилась, когда трехлетняя Полинка играла одна во дворе, чем когда тридцатилетняя Ева уходила на встречу с Денисом Баташовым!

В Строгановское Полина поступила, по ее выражению, «пулей»; правда, этому никто не удивился. Только Надя на всякий случай сходила в училище, посмотрела списки принятых: мало ли что могла учудить ее младшая дочь… Надя сама собиралась поступать в Строгановское сразу после школы, но судьба ее повернулась тогда иначе. Поэтому она с особым волнением ждала окончания дочкиных экзаменов.

Едва закончились вступительные, результат которых привел домашних в умиление, Полина поспешила их из этого благостного состояния вывести: отправилась с целой оравой никому не знакомых художников «бродить по степям, как Велимир Хлебников». Так, во всяком случае, она объяснила дома свою поездку на мыс Казантип, которая длилась все лето.

Когда через год она, слова никому не сказав, бросила Строгановское, объяснение последовало еще более исчерпывающее.

– Потому что надоело мне все это, – сказала Полина, глядя на маму чуть раскосыми, как у отца, черными глазами. – Надоело эту чертову натуру натурату крутить-вертеть туда-сюда. И что все заранее все знают, только руку пришли набить, – тоже надоело.

И понимай как хочешь! Может быть, поняла бы это объяснение Ева, но к тому времени она уже уехала со своим Горейно в Вену. А Юра был на Сахалине, а… А может быть, все равно не понял бы никто.

В день первого Жениного визита Полинка, как обычно, явилась домой ближе к полуночи. Весь год после ухода из Строгановского она вела образ жизни свободной художницы и, кажется, вполне была этим довольна. Маму Полинкино свободолюбие тревожило, хотя, как обычно, она этого не показывала. Надя вообще считала, что таким людям, как ее младшая дочь, необходимы житейские рамки – чтобы не развеялся по ветру талант. Но как их установить не для «таких людей» вообще, а для вполне конкретной Полины Гриневой, которая слишком многое делает в жизни потому, что ей «так надо», – этого Надя не знала.

– О! – воскликнула Полина, заглядывая в комнату. – А у вас гости! Это твоя подружка, Юр?

– Надеюсь, – не сдержав улыбки при виде своей бесцеремонной сестры, кивнул Юра. – Зовут Женей. Познакомься, мадемуазель Полин.

– Сей секунд, – кивнула та, снова исчезая за дверью. – Переоденусь и явлюсь.

Переоделась она, конечно, не в вечернее платье, а в свой любимый домашний наряд, привезенный два года назад из странствий по степям. Пестрый платок завязывался на бедрах с помощью лохматой веревки, к платку и веревке прилагалась длинная тельняшка с нашитыми на нее разноцветными лоскутками. В день Полинкиного приезда одеяние дополнялось еще вплетенными в волосы ниточками, на которых болтались глиняные колокольчики, из-за чего Валентин Юрьевич тут же окрестил наряд цыганским.

– А вы мне по телевизору очень нравились, Женя! – заявила она, входя в гостиную в этом цыганском наряде. – В вас совершенно не чувствовалось идиотского стремления быть как люди.

Женя засмеялась, а Юра поинтересовался:

– А что, при встрече ты разочаровалась?

– Пока нет, – не обратив внимания на его иронию, светским тоном ответила Полинка. – До сих пор помню одну вашу прическу: вся голова такими меленькими колечками, как будто ток по ней пустили.

Женя и сама прекрасно помнила прическу, которую однажды соорудила ей авангардная парикмахерша. Тогда несколько возмущенных поклонников позвонили прямо в эфир и попеняли любимой ведущей за излишнюю экстравагантность. Но вообще-то она не старалась ни быть экстравагантной, ни не быть. Что уж такого «не как у людей» заметила в ней эта девочка?

– Я тоже слышала о вас, – улыбнувшись, сказала Женя. – От Юры. Даже вспоминала… однажды на Мальте. И работы ваши мне нравятся – те, что у Юры в гарсоньерке висят.

Полина ничуть не удивилась тому, что ее могли вспоминать, ни разу не видев, да еще почему-то на Мальте.

– «Синий цвет»? – мимолетным тоном переспросила она. – Да, ничего картиночки. Можете, кстати, называть меня на «ты», мне это проще будет. Это Ева у нас – как в девятнадцатом веке, со всеми на «вы» изъясняется. – И тут же заключила: – В общем, мне вы подходите. – Теперь уже было видно, что она дурачится: глаза так и сверкали из-под длинной рыжей челки. – А Юрке?

– Полина, перестань, – одернула было мама. – Ведешь себя как пятилетняя!

– А чего вы сидите, как аршин проглотивши? – не задержалась та с ответом. – Смотреть даже смешно! Удивительное дело, до чего люди любят патетику. И мои собственные предки туда же. Но вы не переживайте, Женя, – обернулась она к гостье. – Юрка у нас хоть и сдержанный чересчур, но очень все-таки органичный. Почти как я! Развлекать он, правда, не умеет, но скучать с ним могут только дураки и придурки. Что ж, – с комичной важностью добавила она, – жизнь, видимо, довольно серьезная вещь, хоть мне это и недоступно. – И спросила, оглядев аудиторию: – Ну что, расслабились? То-то…

В отличие от брата, Полина явно умела развлекать: с ее появлением все почувствовали себя более непринужденно. Валентин Юрьевич сказал:

– А ведь я вашу маму, Женя, видел в «Месяце в деревне». И не раз. Потрясающе она играла Наталью Петровну! Я, помню, переживал как мальчик: да что же не любит этот учитель бестолковый такую женщину! Надя на меня тогда даже обиделась: почему я с ней о спектакле не хочу поговорить? А я потрясен был просто.

Юра придержал перед Женей входную дверь гарсоньерки.

– Не очень было утомительно? – спросил он. – Жаль, Полинка поздно явилась.

– Да, – улыбнулась Женя, – сестра у тебя искрометная, и с большим, между прочим, артистизмом. В кого это она у вас такая рыжая?

– Бабушка говорила, что в нее, – пожал плечами Юра. – Хотя совсем не рыжая была, а такой, знаешь, цвет… Лошади такого цвета бывают – гнедые. Но она говорила, что в детстве точно как Полинка была, а потом повзрослела, поумнела и потемнела. Вот, ждем, – усмехнулся он, – когда мадемуазель Полин потемнеет. Она на бабушку больше нас всех похожа, характером особенно. Даже удивительно – та ведь больше всех меня любила. Просто ни на шаг не отпускала, лет с пяти повсюду за собой таскала – считала, что я жизненного опыта должен набираться. – Юра улыбнулся, как всегда, когда вспоминал бабушку. – Но, как ты по острому Полинкиному язычку видишь, ничем я в бабушку не удался. Кроме глаз, конечно.

О том, что у Юры бабушкины глаза, Женя знала не только от него самого. В комнате гарсоньерки, среди фотографий Высоцкого, Тарковского, Окуджавы висели еще две большие фотографии: деда Юрия Илларионовича, умершего задолго до Юриного рождения, и бабушки Эмилии Яковлевны.

Фотография деда была старая, черно-белая. Профессор Гринев сидел за письменным столом и смотрел рассеянным, каким-то детским взглядом сквозь сильные очки. Сегодня, при первой же встрече, Женя заметила, как удивительно похож на него Валентин Юрьевич. То есть Юрин отец почти не был похож на своего отца ни чертами лица, ни тем более выражением детской рассеянности; разве что сходство чуть раскосых черных глаз было очевидным. И все-таки сразу было понятно, что это отец и сын. Какая-то особенная, незаметная, но сильная воля чувствовалась в обоих.

Бабушку Эмилию явно фотографировали где-нибудь за границей. Слишком молодо она выглядела, едва ли в СССР могла быть во времена ее молодости цветная пленка такого качества. И фотографировали наверняка «на автомате». Женя сразу поняла это по стремительной непринужденности снимка. Такое удается, только когда профессиональный фотограф с пулеметной скоростью отщелкивает всю пленку, чтобы потом выбрать несколько выразительных кадров.

На этом снимке был запечатлен именно такой удачный момент. Эмилия Яковлевна обернулась, яркий свет попал ей в лицо, но не сделал его блеклым, а наоборот – высветил синеву ее необыкновенных глаз. Весь ее облик был отмечен таким внутренним оживлением, которое не зависит даже от настроения, а если уж оно дано природой, то является постоянной приметой человека. Оживление так и выплескивалось из ее глаз, сверкало в них глубокими синими искрами.

У Юры и сейчас глаза становились такими, когда он вспоминал бабушку Милю.

– Да! – вспомнила Женя. – А как это Полина работу свою назвала? «Синий цвет»?

Жене сразу понравились пять Полинкиных работ, висевшие в гарсоньерке, но только теперь она поняла, что это единая серия. И синий цвет в ней действительно присутствовал – самые разные его оттенки. Но откуда это название?

– Это стихотворение такое, – объяснил Юра. – Написал Бараташвили. А Пастернак перевел. Бабушка слышала, как он перевод этот читал – у Ардовых на Ордынке. Рассказывала, так он произнес: «В детстве он мне означал синеву иных начал, и теперь, когда достиг я вершины дней своих…» – что у нее мороз по спине прошел. А последняя строфа – вообще… Ну вот, Полинка все запомнила, хотя совсем маленькая была, когда бабушка про это рассказывала. И все хотела потом его нарисовать – не Пастернака, а стихотворение, – и все не получалось. А потом она сказала, – улыбнулся Юра, – что я ей помог.

– Как это? – удивилась Женя.

– Не знаю. Она же не объясняет. «Если бы не ты, – сказала, – я бы ничего в этом стихотворении не поняла…» Потому мне эти акварели и подарила. Полина ведь только кажется такой бесшабашной, – добавил он. – Отчасти притворяется. Веселушка, юбки эти цыганские… Что ж, у каждого своя желтая кофта, особенно в юности.

– Как у Маяковского? – Женя быстро взглянула на него. – Я все время перечитывала… потом. «Дай хоть последней нежностью выстелить твой уходящий шаг»…

– Ты запомнила? – улыбнулся Юра. – Я его в юности очень любил, да и сейчас тоже. Даже Ева удивлялась: все-таки слишком много он черт знает чего понаписал, да и школа мало что от него оставила. Мы же с Евой наперегонки читали, – объяснил он. – Правда, в основном в детстве, в ранней юности. Потом-то мне уже не всегда до чтения было. Но к Маяковскому очень сильное чувство осталось. А сначала знаешь что мне больше всего в нем понравилось? – вспомнил он. – Что Маяковский брезгливый был! Рубашку больше одного дня не мог носить, стакан свой на шкаф ставил в компании, чтоб не отпил кто-нибудь спьяну.

– Брился, наверное, каждый день? – улыбнулась Женя. – Помню-помню, с чего началась наша жизнь на рыбацком стане! Милый мой спасатель извлек из кармана несессер с бритвенным прибором, предусмотрительно захваченный с собой на льдину.

– Не на льдину, а на дежурство, – возразил Юра. – Кто же знал?.. – Но тут же согласился: – Ясное дело, разглядел я близкие черты в революционном поэте. Остальное-то уже потом. «Это сердце с правдой вдвоем…» – Он взглянул на Женю немного смущенно. – Ну, хватит!

– Опять ты себя сдерживаешь. – Она положила руки ему на плечи, заглянула в глаза. – Зачем, Юра?

– А зачем по-другому? – пожал он плечами. – Кому нужны чужие чувства? Мне и самому не нужны.

– А мне? – Женя так всматривалась ему в глаза, что захотелось отвести их в сторону. – Ты думаешь, мне не нужны… твои чувства?

– Я не знаю. – Юра не смог спрятать от нее взгляд. – Я пока не знаю этого, Женя, не обижайся. Может быть, просто боюсь узнать.

Ему показалось, что она еще что-то хочет спросить, сказать… Но он больше не хотел говорить об этом. Это было не то, о чем можно говорить. Он всю жизнь не мог и не хотел говорить о таких вещах.

Глава 15

– Что это с тобой, Женечка? – удивленно спросил Алексей Григорьевич. – Как в первый раз сегодня! Да в первый раз, помнится, и то не такая была.

Алексей Григорьевич Головин, заведующий информационной службой, был самым «взрослым» во всей лотовской команде. Он был даже старше Стивенса, и его телевизионный стаж приближался к невообразимой цифре – к сорока годам. Женин отец ужасно гордился, что с самого начала привлек в «ЛОТ» такого человека.

– Да все праздники эти чертовы, – ответил за Женю звукореж Антон Каменьков. – Конца им нет, до Старого Нового года голову на плечах не носишь! И кто их только разрешил в таком количестве?

– Эх, молодые люди, не учили вас марксизму, – усмехнулся Головин. – Нам-то на всю жизнь в голову вбили: свобода – это осознанная необходимость.

– Если б еще объяснили, что это значит, – хмыкнул Антон. – Да ладно вам, Алексей Григорич, тоже мне, марксист какой!

– Ну, хоть и не марксист, а не жду, чтобы мне кто-нибудь выходные запретил, – возразил тот. – И водку пьянствую не потому, что правительство дозволило.

За кратким выяснением сущности марксизма Головин, кажется, забыл о сделанном Жене замечании. А может, и не забыл, просто не счел нужным говорить больше, чем уже сказал.

Женя и сама знала, что провела эфир из рук вон плохо. А оттого, что он был дневной и в студии она работала одна, еще более заметна была ее сегодняшняя рассеянность. Она забывала текст, несколько раз запиналась, а главное, выглядела какой угодно, только не веселой и сосредоточенной, как это бывало всегда.

Но и это казалось ей несущественным по сравнению с тем, что происходило в ее душе.

– Женя, к отцу зайди, – вспомнил Головин. – Он тебя искал перед эфиром.

И на работу она сегодня явилась впритык, к самому гриму, чего тоже никогда себе не позволяла.

– Зайду, Алексей Григорьевич, – кивнула Женя. – Извините меня, что-то я сегодня…

– Не переживай, – улыбнулся тот. – Бывает. Да ничего страшного и не случилось, собственно. Кто тебя раньше не видал, тот и не заметил бы.

Скорее всего, отец искал Женю, чтобы передать ей деньги для мамы.

Ирина Дмитриевна по-прежнему играла в Театре на Малой Бронной, но теперь гораздо меньше, чем в молодости, и уже совсем другие роли. Деньги, которые она за это получала, и деньгами-то назвать было неприлично. К тому же при всех своих званиях и заслугах мама всю жизнь была актрисой только театральной, а не киношной, и теперь это сказывалось. Она, что называется, не сделала свое лицо узнаваемым, а значит, не могла рассчитывать на коммерческие поездки, на встречи со зрителями, которые помогали выжить большинству более раскрученных актеров.

Правда, с тех пор как Женя начала работать на телевидении, финансовая проблема перестала быть для них с мамой такой острой. Да ее, в Женином представлении, и совсем теперь не существовало. Проблема была в другом: в маминой подавленности жизнью, которой та уже и не пыталась скрыть…

Если несколько лет назад, когда так резко и почти одновременно изменились и цены, и ценности, Ирина Дмитриевна возмущалась, негодовала, шумно сожалела о том, что в августе бегала защищать Белый дом, поддавшись общей демократической эйфории, – то теперь ее отношение к жизни правильнее всего было назвать недоуменным. Среди всего прочего она не могла понять: меньше ходят на спектакли с участием Ирины Верстовской потому, что она стала старой и неинтересной, или потому, что людям вообще неинтересен теперь театр?

Но и недоумевала мама, по правде говоря, как-то вяло.

– Конечно, мне хочется думать, что причина не во мне, а только в людях, – говорила она дочери. – В их пошлом прагматизме, в том, что им нужно только то, что можно потрогать руками. Но как только я так подумаю, мне становится стыдно…

И улыбалась знакомой беспомощной улыбкой.

Женя, с ее более спокойным и проницательным умом, склонна была видеть другие причины происходящего. Не в мифическом упадке культуры, а в упадке вполне конкретного театра. В том, что нет хорошего режиссера, что спектакли идут по накатанному, без прежнего подъема. И какие мамины годы? Шестидесяти нет, говорить даже смешно!

Женя пыталась объяснять все это маме, но та находилась теперь в таком состоянии, в котором логика значит очень мало.

Виталий Андреевич мыслил примерно так же, как Женя. Но, в отличие от нее, он ничего не пытался объяснить Ирине Дмитриевне, тем более что почти с нею не виделся.

– Женечка, этого теперь не изменишь, – сказал отец, когда полгода назад впервые поставил дочь в известность, что намерен вновь материально поддерживать свою бывшую подругу. – Ира всегда была безоглядна, доверчива, совершенно к жизни не приспособлена. Жила эмоциями, отдавалась мгновенному порыву, не умела различать причину и следствие. Наверняка и сейчас не умеет. Может быть, живи она сама по себе, все бы вовремя скорректировалось. Но мне-то в ней нравилось именно это… – На мгновенье его глаза затуманились давним воспоминанием, но тут же стали прежними, жестковато-ясными. – Я во многом виноват перед ней, Женя, – продолжил отец. – Но, как теперь понимаю, больше всего в том, что лелеял в Ире вот эту ее безоглядность. Так почему я должен делать вид, будто меня не касается ее нынешнее положение? Потому что мы уже почти десять лет как расстались? А помочь я ей все равно ничем, кроме денег, уже не могу. Чашку разбитую не склеить, да и не хочется.

– Но, папа, – попыталась возразить Женя, – у нас ведь с деньгами-то теперь совсем даже неплохо. Не ты мне разве зарплату платишь?

– Во-первых, я тебе уже объяснил, – отрезал Стивенс. – А во-вторых, что у тебя за доходы такие, Женя? Так, на текущий образ жизни. Машины нет, дачи нет, квартиры даже своей нет! Ну, положим, о квартире мы в ближайшее время позаботимся, зря ты, что ли, у нас звезда?

– Да нам с мамой и на Бронной не тесно! – засмеялась Женя.

– Может быть. Но мне неприятно, что ты бегаешь к Несговорову, как девочка по вызову, и даже к себе его привести не можешь, – резко ответил отец и, не обращая внимания на ее реакцию, спокойно добавил: – Подыщем что-нибудь приличное и купим. Ты и Черенок у нас первые на очереди, так что щепетильность свою на этот раз оставь. А для мамы бери деньги, милая, и не забивай себе голову лишними размышлениями, – улыбнулся он. – Можешь ей сказать, что зарплату прибавили. Ты-то понимаешь, насколько мало для меня значит эта сумма, зачем же нам с тобой притворяться друг перед другом?

Притворяться Женя вообще не любила, а перед отцом особенно. Да это едва ли было бы возможно. Слишком хорошо он ее понимал – лучше, чем кто бы то ни было. И удивляться этому не приходилось.

Именно поэтому ей совсем не хотелось видеть отца в свой первый в новом году рабочий день. Но и не зайти к нему, конечно, было невозможно.

– Наконец-то! – Виталий Андреевич куда-то спешил, Женя встретила его на пороге кабинета. – Головин сказал или сама вспомнила?

– Сама вспомнила, но и он сказал, – извиняющимся тоном ответила Женя. – Да ладно, папа, ну, днем бы позже…

– Днем позже и получается. Я тебе вчера звонил. Ира сказала, ты уже сутки, как исчезла. Ничего не случилось?

– Случилось, – помолчав, ответила Женя.

– Ничего страшного, надеюсь? – знакомым мимолетным тоном поинтересовался Стивенс, внимательнее присмотревшись к ее лицу.

– Я не знаю, как это назвать, – неожиданно для себя выговорила Женя. – Я не знаю, папа, как мне теперь жить…

Секунду назад она ничего такого не собиралась ему говорить; вырвалось само собою. Наверное, слишком мучительно было то, что с нею сейчас происходило, вот и не удержалась.

– Так серьезно? – прищурившись, произнес отец. – Что ж, давай тогда не на пороге.

– Нет-нет, – заметив его движение обратно в кабинет, поспешила возразить Женя. – Не надо сейчас… Я сама должна понять.

Последнюю фразу она произнесла уже более твердо. Конечно, отец сразу это расслышал.

– Хорошо, – кивнул он. – Как скажешь. Несговоров еще не вернулся? – поинтересовался он все тем же мимолетным тоном.

– Нет.

Проводив взглядом черную отцовскую «Ауди», Женя медленно пошла по Таганке. Она миновала здание любимовского театра, потом вход в метро, но все шла и шла, не понимая, куда направляется.

Юра ушел на дежурство рано утром, вернуться должен был только завтра. Ключи от его квартиры лежали у Жени в сумочке, и она спокойно могла бы ехать к нему домой. Но не в ключах было дело…

За сутки с небольшим, прошедшие от второго до четвертого января, ее жизнь переменилась так сильно, что Женя не понимала теперь: где она, что с нею происходит, она ли это вообще идет по какой-то улице, едва не спотыкаясь о неровности асфальта?

Никогда в жизни мысль о самоубийстве не приходила ей в голову. Да просто не могла прийти такая мысль в такую ясную голову, как у нее! А теперь, идя по шумной Таганке, Женя чувствовала, что даже смерть была бы для нее меньшим наказанием, чем она заслуживала. Не думать об этом можно было только в том волшебном круге, который смыкали за ее спиной Юрины руки. Но круг разомкнулся сегодня утром, и жизнь стала для нее невыносимой.

Ее совершенно не беспокоило то, о чем так мимолетно и, может быть, невольно напомнил отец: что скажет, вернувшись, Несговоров. Не это заставляло Женю вздрагивать при одной мысли об Олеге, при одном звуке его имени.

То, что сделала она сама, своими руками – а точнее, своей головой, своим телом, мучило ее так сильно, что до дрожи отвратительна становилась собственная жизнь.

Она с трудом вспоминала, что именно говорила, какие доводы приводила себе самой несколько месяцев назад, решив избавиться от того, что называла двойной жизнью. До-во-ды-и-вы-во-ды, призрачные, зазеркальные причины…

Когда кончился первый, все затмивший порыв к Юре, как вихрь налетевший у гостиничной решетки, длившийся и в комнатке спасательской базы, и в машине, когда они вошли в его квартиру и остались наконец вдвоем, – Женя чуть сознание не потеряла. Она вдруг поняла со всей неотменимой силой реальности, что за женщина стоит рядом с Юрой на пороге его дома… Именно так, словно о постороннем омерзительном существе, подумала она о себе в эту минуту.

Боясь поднять глаза, Женя догадывалась, что Юра не понимает ее состояния, что он растерян и встревожен, но ничего не могла с собою поделать. Отвращение к себе сковывало ее, корчило изнутри, не давало ни вздохнуть, ни пошевелиться.

И вдруг, все же заставив себя взглянуть на Юру, она поняла, что сейчас происходит с ним… Конечно, он сразу почувствовал ее странное состояние, конечно, не понял причины – и, конечно, обвинил во всем себя. Его так неожиданно и громко вырвавшиеся слова: «Ты только не уходи!» – не оставляли в этом сомнений.

Только совсем не знающий Юру человек не догадался бы: ведь у него и не может быть по-другому! И только человек, совершенно лишенный души, стал бы длить для него это мученье.

Когда Юра прикоснулся ладонями к Жениным щекам, приподнял ее лицо, заглянул в глаза, – она поняла, что ее вина перед ним, казавшаяся ей беспредельной, может стать еще больше. Если она сейчас не найдет в себе сил…

– Все равно я не могу уже сделать так, чтобы этого не было, совсем не было… – едва слышно выговорила она. – Юра!..

Его имя, вырвавшееся в минуту полного отчаяния, показалось Жене единственной спасительной соломинкой.

Нет, не единственной! Еще – Юрины глаза, в темноте которых все виднее была любимая синева, его руки, в которых сила уступала нежности…

Она не помнила, что он говорил и делал, не помнила, что говорила и делала сама. Кажется, Юра просил за что-то прощенья, и она тоже пыталась оправдаться перед ним, пыталась чем-то ему помочь… Но все это проходило по краю Жениного сознания, и душа ее по-прежнему была мертва.

Лежа рядом с ним, она забыла обо всем, о чем хотя бы бессознательно помнит женщина, оставаясь наедине с мужчиной. О взаимном влечении, о том, что он может доставить ей удовольствие, о возможности доставить удовольствие ему… Она вообще не чувствовала в эти минуты себя – свое тело так же мало, как душу, – и хотела только одного: прижаться к нему так сильно, чтобы исчезнуть совсем, в нем раствориться совсем. Только в этом еще оставалась для нее возможность жизни.

Она ожидала от него чего угодно: желания, нетерпения, даже грубости в этом желании и нетерпении, – только не того, что увидела в Юриных глазах, когда он почти насильно оторвал ее лицо от своего плеча.

Сквозь растерянность, сквозь тревогу в них проступала любовь.

Ее невозможно было перепутать ни с чем, она была та же, что во время первой встречи, когда Женя сразу разглядела ее в полумраке рыбацкой избушки. Тогда любовь проступала в Юриных глазах сквозь страсть, сквозь желание, теперь – сквозь мучительное непонимание. Но любовь не изменилась, как не меняется солнце, вставая то в плотных облаках, то в легкой небесной дымке, – каждый день новое в своей неповторимой неизменности.

И едва Женя поняла это – нет, не поняла даже, а всей собою ощутила, – как мертвое отчаяние, которым она была охвачена и скована, взволновалось, всколыхнулось – и вдруг заполнило ее всю, переполнило, как талая вода, и пролилось слезами!..

Она так давно не плакала – полгода, с того самого дня, когда смотрела Юре вслед на летном поле, – что не сразу поняла даже, что с нею происходит. Она видела его лицо совсем рядом, но почему-то различала неясно, словно сквозь пелену. Женя пыталась лучше его разглядеть, всматривалась пристальнее – и не могла. До тех пор, пока не услышала его голос:

– Все. Ты родная, любимая моя, не надо тебе плакать…

И вот она шла по Таганке, не узнавая знакомой улицы, знакомой жизни, не узнавая себя и не понимая, что ей теперь делать.

Заменой счастью может стать, наверное, только очень крепкая привычка. Но заменой душевному смятению может сделаться даже тень привычки, даже то неуловимое совпадение внутреннего и внешнего, которое не только привычкой – и повторением-то еще невозможно назвать.

Именно это потихоньку начало происходить с Женей примерно через неделю после того, как она сказала Юре, сидя в его рубашке у него на кухне: «Я не хочу от тебя уходить. Нет, не то что не хочу – просто не могу!» И заметила, как он вздрогнул от ее слов, как судорожно дернулось его горло, когда он ответил…

Может быть, она даже училось чему-то в эту первую неделю вдвоем, а потом и во вторую неделю, и в третью. Но это не была та учеба, которую Женя знала всегда: спокойное и последовательное изучение английского, или проницательное наблюдение за жизнью, или нелегкое приобретение социального опыта.

Женя не училась жить с мужчиной, с которым никого нельзя сравнить. Учиться этому было не нужно, научиться этому было невозможно. Это достаточно было почувствовать однажды, чтобы, не называя умением, никогда больше не забыть. Не учишься же слышать биенье собственного сердца.

Она даже помнила, когда к ней впервые пришло это чувство.

Юра сидел тогда на корточках у рыбацкой «буржуйки», подбрасывал в нее ветки потолще, а Женя смотрела, как ложатся на его лицо отсветы огня, высвечивая скрытую синеву глаз, как он почти прикасается к углям, словно не чувствует жара. Она смотрела на него просто так, ни о чем не думая, оттого только, что ей хотелось смотреть на него, – и вдруг поняла, что никогда не видела такого человека и не увидит больше никогда. Потому что он один такой на белом свете – с этим сочетанием нежности и силы, и трепетности, и воли, и власти над жизнью, и беззащитности перед собственным сердцем…

И чему ей теперь надо было учиться с ним?

С ним, наверное, ничему, а вот отдельно от него – очень многому. Женя словно наново прилаживала себя к жизни, которая, как недавно казалось, уже стала привычной. И давалось ей это нелегко.

Дело было даже не в том, что приходилось то и дело расставаться с Юрой. Хотя и это обычное, средь бела дня, средь повседневной жизни расставание каждый раз наполняло ее какими-то тревожными предчувствиями, почти страхом. Как ребенка, которого впервые оставляют на ночь одного в темной комнате.

Но гораздо труднее было другое. То, что она делала на работе, невозможно было делать вполсилы. Прямой эфир, помимо обаяния, требовал собранности, сосредоточенности, мгновенной реакции, внутреннего равновесия, то есть всего, чем Женя Стивенс обладала в полной мере и что так быстро сделало ее лучшей ведущей «ЛОТа».

А теперь – теперь она просто не могла, боялась отдаваться работе целиком, как прежде. Это было странно, этого никому нельзя было объяснить, но это было так, и Женя даже понимала причину своего страха.

Мысль о неизбежном наказании за то, как она повернула свою жизнь без Юры, преследовала ее постоянно.

Теперь она прекрасно сознавала призрачность своих тогдашних доводов, несмотря на то что многие женщины приводили бы их себе снова и снова, ни в чем не усомнившись. Но Женя-то не чувствовала себя «многими», и уж никак не «многими» был для нее Юра! И это постоянное ощущение, что каждая прожитая отдельно от него минута может завершиться единственным наказанием – Юриным исчезновением из ее жизни, – изматывало Женю до кругов перед глазами.

По сравнению с этим изматывающим состоянием все казалось нетрудным. Даже сдержанность, почти холодность, с которой встретили ее Юрины родители и которую Женя, не подав виду, конечно, заметила.

Чтобы в подобном состоянии вести эфир и, главное, чтобы никто об этом не догадался, требовалось сильнейшее напряжение сил и воли, которое не могло пройти бесследно даже для самой крепкой нервной системы. И, возвращаясь после работы домой, Женя чувствовала такое полное, такое глубокое изнеможение, от которого невозможно было отдохнуть.

К тому же она чувствовала, что ее отдельная, ничем с Юрой не связанная жизнь и для него не проходит бесследно. Говорил же он ей тогда, в избушке, перед расставанием: «У тебя ведь такая жизнь, в которой мне просто не будет места. Все другое в твоем кругу, и от мужчины там нужно совсем другое, чем я тебе могу дать». Значит, думал об этом тогда и едва ли забыл теперь…

Поэтому она почти не удивилась, когда однажды, придя домой после работы, застала его в каком-то странном, более напряженном, чем обычно, состоянии.

– У тебя случилось что-нибудь? – спросила Женя сразу же, как только вошла в комнату из тесной прихожей гарсоньерки. – На работе? Ты… какой-то не такой сегодня, Юра.

Она попыталась улыбнуться, но сердце екнуло и похолодело: вот оно и догнало ее, неизбежное…

– Да нет, ничего. – Его голос звучал вполне спокойно, да и лицо в общем-то не изменилось. – Не больше, чем обычно случается.

– Ты давно дома? – чтобы что-то сказать, спросила Женя.

Конечно, давно: пришел с дежурства утром, а у нее был дневной эфир, пока переоделась, пока доехала… Зачем она спрашивает глупости?

– Уже выспаться успел. – Он улыбнулся, тоже как обычно, разве что глаза остались темными. – Тебя по телевизору посмотрел.

Вот в этих словах Женя уже яснее расслышала что-то недоговоренное, просто не могла не расслышать.

– Да? – зачем-то переспросила она. – Ну и как?

– Как всегда. До невозможности. Пообедаем? Проголодался, хотел тебя дождаться.

Они пообедали вместе, потом Юра читал какую-то медицинскую книгу, сидя за бабушкиным столом, и что-то выписывал из нее в тетрадь, и Женя тоже читала, только не медицинскую книгу, а что под руку попалось, потом, довольно поздно, они поужинали. Потом Женя приняла душ и легла, а Юра собрал бумаги с письменного стола и перешел на кухню.

Она лежала, всматриваясь в узоры теней на высоком потолке. Фонарь покачивался недалеко от окна на пронизывающем февральском ветру, покачивались ветки ближних деревьев, отбрасывали тревожные тени на потолок. Из-под двери пробивалась полоска света, и в ней тревоги было еще больше.

Эта тревога нарастала вместе с проходящими минутами. Женя физически ощущала, как она накапливается в темном пространстве комнаты, поднимается у нее в груди. Наконец она не выдержала, встала, прошла по короткому коридору, неслышно ступая босыми ногами.

Может быть, и Юра не слышал ее шагов – во всяком случае, он не обернулся, когда Женя остановилась в дверях кухни. Горела на кухонном столе лампа, перенесенная из комнаты. Его голова была склонена и едва виднелась над высокой спинкой стула. Женя вспомнила, как впервые провела рукой по Юриным волосам. Они оказались тогда жесткими, как сухая трава.

Она подошла совсем близко, положила руки ему на плечи.

– Ну что с тобой? – шепнула она, наклонившись. – Скажи мне, не молчи.

Он не двигался, словно прислушиваясь – к шепоту ее, к прикосновению? Потом, не оборачиваясь, прижал ее руку щекой к своему плечу и замер снова. Потом, медленно обернувшись, снизу заглянул ей в глаза – и его глаза наконец посветлели.

– Да дурак просто, Женечка. – Юрин голос звучал смущенно, как у сделавшего какую-то глупость и сознающего это мальчишки. – Знаешь, что сегодня показалось? Ну, когда на тебя смотрел по телевизору? Что ты совсем чужая… И что я в твоей жизни совсем тебе не нужен. И все, засело как заноза.

– А ты бы сразу мне сказал, – изо всех сил сдерживая слезы, улыбнулась Женя. – Сказал бы сразу, мы бы ее вместе и вытащили, эту занозу. Чего ты стесняешься, Юра?

– Вот, говорю. – Его голос наконец стал спокойным просто так, а не потому, что он старался делать его таким. – А сразу не мог. Я не стесняюсь, совсем не то… Мне, знаешь, трудно привыкнуть. Что об этом кому-то можно говорить и кто-то будет это слушать.

– А ты привыкай. – Жене казалось, что слезы вот-вот всплеснутся в ее голосе. – Я же привыкаю, Юра. Они не чужие мне, твои чувства, зря ты так…

Ни слова больше не говоря, он поднялся и обнял ее, прижал наконец к себе, сомкнув руки у нее за плечами.

Им не нужна была привычка, чтобы чем-то заменить счастье. Но они судорожно старались удержать каждый проблеск, каждую тень привычки, чтобы хоть как-то избавиться от душевного смятения, которым были охвачены оба, чтобы хоть немного приспособиться к общей обыденной жизни.

И все равно в таком смятении прошла зима, весна и началось лето.

В том постоянном напряжении, в котором теперь протекала Женина жизнь, встреча с Несговоровым оказалась для нее неожиданно легкой. Хотя так ли уж неожиданно? Все, что произошло у нее с Олегом, мучило Женю, когда она думала о Юре. По отношению же к самому Несговорову все было ясно, как Божий день. Они оба всегда чего-то хотели друг от друга и, главное, всегда знали, чего именно хотят. Теперь надо было просто объяснить, что желаемого она ему больше дать не может.

Женя не знала точно, когда Несговоров появился в Москве. Собирался вернуться к Старому Новому году, но билет у него был с открытой датой, мог и задержаться. Во всяком случае, в «ЛОТ» он пришел уже после того, как закончились наконец все новогодние праздники, официальные и неофициальные.

– Женечка, привет! – услышала она у себя за спиной и обернулась.

Время было обеденное, и Женя допивала кофе, сидя в маленьком ресторанчике на втором этаже. Ресторанчик открылся в один день с «ЛОТом». Руководство вполне справедливо полагало, что раз уж люди сидят на работе с утра до ночи, то имеют право хотя бы не наживать язву. Дизайн здесь был безыскусный, но, по внимательном рассмотрении, хорошо продуманный: темные неполированные столы, приборы с темными же деревянными рукоятками, льняные скатерти и шторы, керамические тарелки и подсвечники. Все это создавало искомое домашнее настроение даже у тех, кто дома обходился перекусом из мятой кастрюльки на пятиметровой кухне.

Радовали также и блюда – по-домашнему сытные, без оглядки на холестерин, и особенно цены. Правда, в ресторане кормили только своих и каждому «своему» разрешалось привести не более чем одного гостя.

– Обедаешь? – спросил Несговоров, присаживаясь рядом с Женей за стол. – А я вот тебя ищу.

Вид у него был такой, как будто он мимоходом разыскивал не слишком близкую приятельницу, с которой вот только сию минуту понадобилось переговорить о неожиданном деле. Что ж, так даже лучше.

– Привет, Олег, – ответила Женя. – Есть будешь? Давай возьму что-нибудь.

– Да, я же здесь на птичьих правах теперь, – усмехнулся он. – Во всех отношениях.

– Давно вернулся? – чтобы не тратить времени на пустое притворство, спросила Женя. – Звонил мне?

– Позавчера вернулся. Звонил.

Олег смотрел на нее со знакомым выжидающим прищуром, бровь его была слегка надломлена – тоже знакомо, и не только ей, а всей стране.

– Ну да, я же не работала эти два дня и сотовый отключила. Извини, я просила маму никому мой домашний телефон не давать. Не думаю, чтобы Юре сейчас хотелось отвечать на посторонние звонки, – слегка помедлив, добавила Женя.

– Юре, значит? – переспросил он. – Что ж, дополнительные сведения. Имя мне еще не сообщили.

– А что уже сообщили? – слегка напрягшись, спросила она.

– Да ничего особенного. Я, конечно, профессионально использую источники, но тут никакой существенной информации не всплыло. «У Женечки, пока ты по Америкам ездил, новый друг появился», – вот и все. Или старый друг? – усмехнулся он. – Лучше новых двух, как говорится?

– Это неважно, – глядя ему в глаза, сказала Женя. – Я бы перед тобой извинилась, Олег…

– Даже так? – Его лицо дышало насмешкой, но нельзя было понять, насколько искренней; впрочем, Женя и не пыталась понять. – Смотри ты, какая галантность! Ну, и что же не извиняешься?

– Потому что большой вины не чувствую. Перед тобой. – Заметив на его лице легкое недоумение, Женя пояснила: – Олег, я тебе в любви признавалась когда-нибудь? Говорила, что жить без тебя не могу? Не признавалась, не говорила, и прекрасно ты знал, что я тебя не люблю. И ты мне лишнего не говорил, да я и не ждала. Ты меня добивался и добился. Выиграл у жизни, – добавила она. – Теперь проиграл.

– Слушай, – медленно, вглядываясь в ее лицо, протянул он, – а тебе не надоело?

– Что? – не поняла Женя.

– Да вот это – чтоб я тебя все время выигрывал? По второму кругу, по третьему… Мне – надоело! – резко выговорил он. – Это, знаешь ли, только собаки бегают по сто раз за одной… Свадьбы свои гуляют! А я человек, и не из последних, между прочим. Найдутся и без тебя желающие!

Олег никогда не разговаривал с нею так резко и зло, но Женя не рассердилась и тем более не обиделась. В общем-то, с его стороны это было даже справедливо. Конечно, она не признавалась ему в любви, не давала никаких обязательств. И все-таки он считал ее своей женщиной, ни от кого этого не скрывал – наоборот, всячески подчеркивал, и она не мешала ему это делать. И теперь он вправе чувствовать себя оскорбленным и вправе говорить с ней тем тоном, который ему в таких случаях привычен.

– Все? – выслушав Олегов монолог, спросила Женя. – Ну и хорошо, поговорили. Ты извини все-таки, – добавила она, поднимаясь из-за стола, – что в твое отсутствие. Хотя – если бы ты не в Америке в это время был, а в соседней комнате сидел, было бы то же самое.

Все произошло так, как она и ожидала. Даже быстрее, чем она ожидала. Но чем это могло ей помочь? Все равно она помнила ту ночь в мальтийском отеле, тоненький хруст сломанной ракушки, синие следы его пальцев и губ на своих плечах… И даже если бы она забыла об этом – по самому главному счету, это все равно не забылось бы никогда.

Часть вторая

Глава 1

Возвращение, возвращение… Все крутится и крутится в голове это слово, и почему-то кажется печальным. Вспоминаются книги о возвращении – и все они тоже на удивление печальны.

Ева шла по Волхонке к Пушкинскому музею, и за этот совсем не длинный путь слово «возвращение» несколько раз всплывало в ее сознании.

Она вернулась домой. Она сделала это с радостью, и радость была не только от встречи с родными. Впервые в жизни Еве показалось, что она почему-то должна сделать именно это и ничто другое – вернуться домой… И она так поразилась силе этого неожиданно пришедшего чувства, что не задумалась даже: что она будет делать в Москве, что оставляет, к чему стремится?

И вот теперь, спустя два месяца, эйфория возвращения прошла совсем – и осталась только печаль возвращения.

«Что ж, у меня так всегда ведь и было, – глядя, как жарко сверкают в закатных лучах солнца кремлевские купола, думала Ева. – В итоге всегда оставалась печаль. И ничего, видно, с этим уже не поделать».

В первые дни после приезда она была уверена, что сразу же сумеет объяснить дома все, что произошло с нею за этот долгий год ее замужества. Ей казалось, что это так просто… Тем более что объяснять она будет не посторонним, а самым близким людям, которые всегда понимали ее, а если и не понимали, то любили и не могли порицать за то, что она такая, а не другая.

И разве они не поймут и на этот раз, как тягостно день за днем, ночь за ночью проводить с человеком, которого не любишь?

Надя только вздохнула, услышав все это.

– Ты думаешь, это неважно? – уловив мамин вздох и вглядываясь в ее лицо, спросила Ева. – Мне тоже казалось, что со временем все наладится. Ничего не налаживается, мама! Я и рада бы…

Трудно было что-либо понять по маминому лицу, прочитать в ее темных глазах, несмотря на всю выразительность, за которую их в Надиной юности называли «очи как ночи».

– Ничего я такого не думаю, – ответила мама. – Что я, враг тебе? Не любишь – не живи, что тут еще скажешь. Я не об этом думаю… – И, помолчав, она сказала: – Что ты дальше будешь делать, вот о чем. – Не знаю, – пожала плечами Ева. – Для меня это как раз уже второй вопрос. Меня, знаешь, настолько поразило, когда я уезжала от него… Вот именно то, что я так сильно хочу что-то сделать! Ты понимаешь, о чем я?

– Понимаю, – кивнула Надя. – Все я понимаю, только… Ева, Ева! Если бы мне Юра такое сказал, я б ни минуты не волновалась. Даже если бы Полинка. Их-то по жизни это и ведет. Но ты! Сколько оно у тебя будет длиться, это хотенье, когда кончится, чем кончится?

– Я не знаю… – растерянно проговорила Ева. – Разве это можно знать заранее?

– Нельзя, – согласилась Надя.

Но глаза у нее при этом были невеселые.

С папой говорить о таких вещах и вовсе было трудно. Вернее, говорить-то было легко, но едва ли мог ей чем-нибудь помочь этот разговор. Причину Евиного возвращения – невозможность жить с нелюбимым человеком – Валентин Юрьевич счел вполне достаточной и больше никаких вопросов задавать не стал, и о будущем тоже не спрашивал.

Он даже остановил дочку, когда та начала объяснять ему подробности.

– Зачем ты мне это говоришь? – Отец смотрел на Еву так, как смотрел обычно, когда все ему было понятно. – Ты же объяснила уже, Евочка. По-моему, вполне резонно.

И улыбнулся своей необыкновенной улыбкой, которую все они любили с детства: смотрит исподлобья чуть раскосыми черными глазами, потом возникает маленькая морщинка у губ – и вдруг расцветает…

Полинка, как обычно летом, укатила с друзьями на этюды, на этот раз куда-то во Владимирскую область. Да и что ей могла бы сказать Полинка? Ева представила, как сестра стрельнет своими черными отцовскими глазами-виноградинами из-под рыжей челки и выдаст что-нибудь вроде:

– Ну, рыбка золотая, ты даешь! Ты с песенником своим сколько уже как распростилась? Неделю? И все это время черт знает чем голову себе забиваешь? Нет, честное слово, мне бы твои заботы! Живи как Бог на душу положит, чего уж лучше?

Полинкину реакцию предсказать было нетрудно. Но вот того, как воспримет ее возвращение Юра, Ева и предполагать не могла.

Нет, конечно, он рад был ее видеть, и радость его была неподдельна. Но при этом невозможно было не заметить: он радуется возвращению сестры как-то… Краем чувств! Для Евы это было так же очевидно, как если бы Юра сам сказал ей об этом.

Удивляться, правда, не приходилось. Еще по дороге из Шереметьева, в маршрутке, Юра сказал в ответ на ее расспросы о его жизни в Москве:

– Женя нашлась.

Он произнес это так, как будто сестра знала, где потерялась эта Женя, где он ее искал или хотя бы кто она такая.

– Да! – спохватился Юра, встретив Евин недоуменный взгляд, и коротко рассказал ей о женщине, с которой унесло его на льдине в залив Мордвинова, с которой он провел неделю на рыбацком стане, по собственной воле расстался и случайно – или не случайно? – встретился в Москве. – Совсем я что-то, рыбка, – добавил он, едва заметно улыбнувшись. – Третий месяц уже с ней, а я как в тумане. Только на работе в рамки вхожу.

– Как твоя работа? – поспешила спросить Ева; ей почему-то не хотелось сразу же, как о самом главном, говорить с братом об этой неведомой Жене. – Ты доволен?

– Доволен, – пожал плечами Юра. – Если можно так об этом говорить.

Вообще-то Ева кое-что знала о его нынешней работе в отряде московских спасателей. Не с необитаемого острова ведь приехала, перезванивались часто, а мама и письма ей писала.

– А в Склифе не был еще? – продолжала она расспрашивать.

– Нет, – как-то слишком резко ответил он. – Не был.

– Почему? – удивилась Ева. – Ты же, кажется, не оперируешь в этом своем отряде? Жалко ведь, Юрочка, раньше ты…

Она не договорила, встретив взгляд брата. Непонятно было, что означает этот взгляд – уверенность, растерянность, тоску? Понятно было только, что Юра не хочет говорить на эту тему.

– Ну, тебе виднее, – торопливо пробормотала Ева. – Может быть, потом сходишь когда-нибудь. У тебя теперь, наверное, и времени нет. Часто ты дежуришь?

Он не ответил.

Маршрутка уже въехала на площадь у метро «Речной вокзал». Была среда, к семи часам вечера люди вовсю толпились у похожего на консервную банку здания станции.

– Отсюда такси возьмем, – сказал Юра, выставляя на асфальт Евин багаж. – Народу много в метро. Извини, сразу надо было, не догадался.

– Да ты что – сразу! Говорят, сто долларов из Шереметьева, – возразила Ева. – И отсюда ни к чему такси брать, Юрочка, это же наша линия. Ты возьмешь вон тот серый чемодан и вот этот синий, а я – сумку, она совсем не тяжелая. Лева напередавал вещей, – не удержалась она от мимолетного упрека.

Но Юра не вслушивался в ее интонации. Он кивнул плотному мужчине, который, покручивая на пальце ключи, подскочил к маршрутке.

– А папина машина что, не ездит? – спросила Ева, уже садясь в пропахшую табачным дымом кабину старого «Опеля».

– Ездит, – ответил Юра.

– Так взял бы ее, – сказала Ева. – Зачем же такси?

Юра уже сказал, что у отца сегодня какое-то важное совещание, освободится он не раньше восьми, поэтому и не смог ее встретить.

– Что значит – взял бы? – поморщился Юра. – А он на метро поехал бы?

Почему-то и эта тема была ему неприятна… Ева совсем растерялась. Если бы ей показалось, что брат не в настроении, что у него расстроены нервы, она удивилась бы куда меньше. У него всегда была нелегкая работа, и Ева всегда удивлялась, как он вообще выдерживает вид ежедневных страданий, происходящих у него на глазах. Но выдерживал ведь как-то, и никогда не бывало, чтобы он срывал настроение на домашних. Да просто быть такого с Юрой не могло!

Она чувствовала, что дело совсем не в расстроенных нервах и не в каком-то случайном событии, которое произошло позавчера, а послезавтра забудется. Весь он был словно взведен, весь охвачен тем смятением, которое наступает при постоянном напряжении не сил, а чувств. Ева слишком хорошо знала состояние, в котором находилась во все годы своего романа с Денисом Баташовым, чтобы не угадать этого в близком человеке. Но если для нее такое состояние было, к сожалению, естественным, то для Юры… Да она представить себе не могла, что с ним вообще может происходить подобное!

– У папы же ручное управление, – словно оправдываясь за свои раздраженные интонации, улыбнулся Юра. – Не привык я такую водить. Да я и вообще к правому рулю больше привык, на Сахалине все машины японские.

Синие искорки все-таки сверкнули в его глазах, когда он улыбнулся. Но улыбка получилась совсем не веселая, этого тоже невозможно было не заметить.

«Чистый кобальт», – говорила о Юриных глазах Полинка. А мама добавляла: «Девочке бы такие глазки». А Юрка, когда был маленький, ужасно сердился, что его сравнивают с девочкой. Не понимал, что никто и не думает сравнивать: он даже в детстве не был на девочку похож, хотя Еве ни с одной подружкой не бывало так легко и хорошо, как с ним – и в детстве, и всегда.

И вот он сидит на переднем сиденье такси, не оборачивается, Ева видит только его профиль, и даже в этом родном очертании ей мерещится что-то совсем незнакомое.

Неудивительно, что ей не хотелось видеть Женю Стивенс. Даже не то чтобы не хотелось… Просто именно в ней Ева предчувствовала то незнакомое, чужое, что так поразило ее при встрече с братом.

В первый вечер Евиного приезда Юра пришел к родителям без Жени. Та вела вечерний эфир, вернуться должна была поздно. Гриневы разговаривали вчетвером, сидя за круглым столом в большой комнате. Юра с отцом пили водку, настоянную на ореховых перегородках по армянскому рецепту, потом все пили чай из бабушкиных чашек «с хвостиками», ели мамин малиновый пирог. И Еве совсем не хотелось включать телевизор, впускать в этот любимый дом какого-то чужого человека…

На следующий день у Юры был выходной, и Ева зашла к нему в гарсоньерку днем.

Кажется, Женя опять собиралась куда-то идти. Во всяком случае, она была одета в элегантный светло-зеленый деловой костюм, очень шедший и к ее вьющимся русым волосам, и особенно к глазам, в которых зеленоватый оттенок был заметен более других.

Когда Ева вошла в прихожую, Женя была на кухне – снимала пену с закипающего бульона.

– Здравствуйте, Ева, – поздоровалась она, оглянувшись, но не оставив своего занятия. – Извините, я снова на бегу. Но сейчас приду к вам.

Она поставила чайник на соседнюю конфорку, дождалась, пока закипит бульон, сняла с него последние хлопья пены, убавила огонь и прошла вслед за Евой в комнату, на ходу открывая коробку конфет.

Даже Сона, от которой просто исходило нервное напряжение, не вызывала когда-то у Евы такого чувства, какое сразу вызвала Женя Стивенс! Правда, в то время Еве вообще было ни до кого: ничего еще не устоялось в ее близости с Денисом, она пребывала в постоянной тревоге, не зная, что принесет каждый следующий день, и ничья тревога не могла ей показаться большей, чем собственная.

А Женя не понравилась Еве ничем – ни холодноватой отстраненностью, ни изяществом движений, ни утонченностью черт красивого лица. Даже полуовальные дуги бровей на высоком лбу показались надменными. Не говоря уже о глазах – совершенно непроницаемых, напоминающих драгоценные камни, в которых переливается множество светлых оттенков и причудливых линий.

– Юра много о вас рассказывал, – улыбнулась Женя; улыбка у нее была не более открытая, чем весь ее облик. – Даже не то чтобы специально рассказывал, а просто очень часто вас вспоминал. Мне стало казаться, что мы с вами уже знакомы.

Они сидели в ореховых креслах по разные стороны рукодельного столика. Открытая конфетная коробка и две еще пустые чайные чашки стояли между ними.

– Ну вот и познакомились, – сказал Юра. До сих пор он молчал, присев на край письменного стола. – Захотите теперь общаться – недалеко придется ходить. Ты ведь у родителей будешь жить? – поинтересовался он.

– Наверное, – кивнула Ева. – Я еще не решила точно, и вещи Левины надо будет отвезти к нему на Краснопресненскую, но пока… Да, у родителей.

Ей очень хотелось поговорить с Юрой о том, что он мимолетно обозначил словами: «Будешь жить у родителей». Но она не могла себя заставить начать такой разговор в присутствии Жени. Барьер отчуждения, сразу возникший и все увеличивающийся между ними, казался ей непреодолимым.

– Извините, Ева. – Женя поднялась из кресла одним свободным, легким движением. – Мне действительно пора идти. Сейчас вода закипит, чаю выпьете вдвоем. У нас одна ведущая заболела, так что я сегодня вне графика днем работаю, – объяснила она. – Очень жаль, когда у нас с Юрой выходные не совпадают. Но увидимся ведь еще, правда?

Она кивнула Еве, еще раз улыбнулась все той же непроницаемой улыбкой и вышла в прихожую. Юра вышел тоже, подал ей длинный светлый плащ. Через открытую дверь комнаты Ева заметила, как он задержал руки на Жениных плечах, а она чуть повернула голову и прижалась щекой к его щеке. Но даже этот мгновенный жест, в котором так ясно промелькнуло связывающее их чувство, почему-то не обрадовал Еву. Наоборот, она с удивлением ощутила легкий и странный укол где-то у себя внутри, хотя и не успела понять, что же это значит.

Хлопнула входная дверь, загудел на лестничной площадке лифт. Юра вернулся в комнату.

– Не понравилась она тебе, – произнес он, садясь в кресло, в котором только что сидела Женя.

– Кто тебе сказал? – Ева изо всех сил постаралась изобразить удивление.

– А кто мне должен говорить, я и сам вижу, – усмехнулся он. – И тебе тоже не понравилась… Что ж, придется обойтись без этого.

Ева никогда не слышала, чтобы ее брат говорил таким жестким, не допускающим возражений тоном. И вдруг она поняла: а ведь именно так он, наверное, говорит в той своей жизни, которой они совсем не знают и которая обозначается для них всех словами «Юрина работа»…

– Юрочка, ну что ты, в самом деле… – начала было Ева.

Но Юра остановил ее – на этот раз не жесткостью интонаций, а знакомой любимой улыбкой.

– Хватит об этом, рыбка. Что обо мне говорить? Ты о себе лучше расскажи. С тобой-то что же случилось?

– Случилось? – медленно переспросила она. – Да ничего, в общем-то, и не случилось… Жила, как все живут. Даже лучше многих. Ты знаешь, я думала, так легко будет рассказать – маме, папе, тебе. И вдруг оказывается, что ничего я рассказать об этом не могу. Вчера папе что-то пыталась, с мамой сегодня говорили, но…

– И мне не можешь? – Юра смотрел на нее прямым взглядом, свет из окна падал ему в лицо, но, кажется, он этого не замечал; только в глазах светлела синева. – Думаешь, мне надо что-то объяснять?

– Что значит «надо»? – покачала головой Ева. – А маме разве надо, а папе? Как будто мне кто-то скажет, чтобы я немедленно возвращалась к законному супругу! Не в этом же дело. Просто я думала, мне легко сразу станет, как только я вас увижу, а…

– А не становится, – закончил он. – Да выросли мы просто, рыбка моя золотая. Помнишь, «Домой возврата нет» читали когда-то? То есть тянет, конечно, домой, но навсегда уже ведь не вернешься, родную дверь за собой наглухо не закроешь.

– Да есть ли оно вообще, возвращение? – тихо спросила Ева. – Получается, что и нету.

– Есть, есть, – едва заметно улыбнулся Юра – глаза вспыхнули ярче – и, помолчав, спросил: – Ты ведь что-то недоговариваешь?

Ева почувствовала, что краснеет.

– Да и не говори, – заметив это, пожал плечами Юра. – Не хочешь ты с Горейно жить – какие еще нужны резоны? По-моему, вполне достаточно.

– Ты совсем как папа, – улыбнулась Ева. – Он то же самое сказал.

– Да? – удивился Юра. – Надо же, а я, дурак, гордился самостоятельно выведенным философским законом: «не хочется» – единственное честное объяснение человеческих поступков, все остальное потом выдумывается, для окружающих. Еще в Склифе, помню, догадался…

– Чего же это тебе так сильно не хотелось в Склифе? – заинтересовалась Ева. – Нет, Юрочка, я просто представить не могу!

– Да чего… В Москве, например, не хотелось сидеть, когда землетрясение случилось в Армении, – объяснил он.

Ева засмеялась.

– Да-а, братик, твой эгоизм не знает пределов! – И тут же сказала, помолчав: – Я ведь думала, Юра, что все у меня теперь пойдет по-человечески. Вот как у всех людей идет жизнь, пусть так и у меня идет, ничего мне больше не надо. Пусть даже скучно, обыденно – неважно! Не девчонка же я, чтобы романтики искать. Да мне ее и в юности не надо было. А Лева – он же воплощение нормы, разве ты не заметил? – И, не дождавшись от брата хотя бы кивка в подтверждение своих слов, Ева продолжала: – И даже это для меня оказалось невозможно, даже это! Обыкновенная жизнь с обыкновенным мужем, без всякой там неземной любви, без особенной даже страсти, какая к Денису у меня была. Что же мне теперь о себе думать, Юра? Мужчине, которого я любила, я оказалась не нужна. А который меня любит…

– А с чего ты взяла, что Горейно тебя любит? – вдруг перебил ее Юра. – Это он тебе говорил?

– Нет, – невольно улыбнулась Ева. – Он, правда, говорил, что жить без меня не может. Я понимаю, это не совсем одно и то же, но все-таки… Мне бы и этого хватило! Честное слово, я всего и хотела только, что жить с простым порядочным человеком, ребенка родить. И как же мне дальше жить, если даже это невозможно? Просто рок какой-то.

– Что – невозможно? – быстро переспросил Юра. – Ты родить, что ли, не можешь? А это ты с чего взяла?

– Врач сказал, – ответила Ева, опустив глаза; даже маме она об этом не говорила. – Еще в Вене. Сказал, что у меня, наверное, что-то с трубами.

– Хорошенькое дело – «наверное»! – возмутился Юра. – А провериться как следует, а мужа проверить, к другому врачу, в конце концов, сходить – этого ты не могла? Ева, да ведь тебе и правда не шестнадцать лет, не аборт же ты делать собираешься тайком от мамы!

– А зачем все это, Юра? – еще тише произнесла она. – Я не рожу ребенка от Льва Александровича, он этого не хочет. Да и я теперь уже не хочу.

– Да почему обязательно от Льва Александровича? – Когда Юра сердился или радовался, синие искры в его глазах вспыхивали одинаково. – Почему от него-то?! Свет тебе на нем клином сошелся?

– Господи, Юрочка, кому ты все это говоришь?! – Ева почувствовала, что слезы щекочут ей горло. – Ты посмотри на меня! Мне тридцать пять лет. Что мне, объявление в газету давать? Я в университете училась, в школе прекрасной работала, в Вене год прожила, и никому…

И тут, впервые за все время в Москве, Ева вспомнила Вернера. Как он смотрел на нее насмешливыми, глубоко посаженными глазами, и как исчезла вдруг ироническая улыбка у его губ, и как дрогнул его голос в залитой солнцем мастерской… Зачем же она теперь пытается внушить брату, будто никому не нужна? Разве в этом дело, разве теперь она страдает от своей ненужности?

Кажется, Юра почувствовал ее замешательство.

– Что же ты замолчала? – спросил он. – Нет, пожалуйста, не хочешь – не говори, ты не на допросе. Но ты же самой себе недоговариваешь, Ева! Ищешь какие-то экзистенциальные причины там, где все гораздо проще.

– Как – проще? – Она почувствовала, что слезы все-таки проливаются из глаз. – И каких же мне искать причин, и где, если не в себе?

– Ну перестань, рыбка, перестань. – Голос у Юры переменился, как только он заметил ее слезы. – Вот я дурак! Жизни решил тебя поучить! Кто б меня научил… – Он быстро поднялся, обошел круглый столик и присел на корточки перед сестрой, взяв ее руки в свои. – Ты лучше совсем об этом не думай, а? Домой вернулась – и хорошо! – сказал он, забыв, что говорил пять минут назад. И добавил, улыбнувшись: – Поживи немного просто так, без великих мыслей. По Москве погуляй, она же у нас… ничего, хороший город. Я по ней знаешь как скучал на Сахалине? Ходил потом, ходил… Даже сейчас с Женей, бывает, бродим как студенты, честное слово. Она ко мне иногда на работу заходит к тому времени, когда я дежурство сдаю, и идем потом по Бережковской набережной.

Ева улыбнулась сквозь слезы его уговорам. Точно так Юрка успокаивал сестру в детстве, когда ее обижали близнецы Чешковы из деревни рядом с кратовской дачей. Только тогда это кончалось обычно серьезной дракой, а теперь… От кого ее защищать теперь? Не от кого. Даже на Дениса Баташова Юра еще мог сердиться, мог в чем-то его обвинять. Теперь жизнь окончательно доказала, что никто не виноват в несчастьях его сестры, кроме нее самой.

– Я пойду, Юрочка, – вытирая слезы, сказала Ева. – Так ты мне ничего о себе и не рассказал. Ты хотя бы счастлив?

Юра едва заметно улыбнулся ее вопросу и тут же придал своему лицу серьезное выражение. Только синие искорки в глазах выдавали его.

– Ответственный вопрос, рыбка, – сказал он задумчивым тоном. – По всей видимости, счастлив. Почти как Чук и Гек! Но как-нибудь я обдумаю эту проблему всесторонне. С разных, так сказать, точек зрения, хорошо? И немедленно сообщу тебе результат своих раздумий.

Похоже, он и дразнил ее для того, чтобы отвлечь от невеселых мыслей. Во всяком случае, на душе у Евы стало как-то полегче.

Два месяца прошло после того разговора. И единственное, что изменилось за это время в Евиной душе, – еще больше стало сомнений. Нет, она не сомневалась, правильно ли сделала, уехав от мужа. Но вопрос, сразу заданный мамой: «Что ты дальше будешь делать?» – все чаще вставал перед нею. И другие подобные вопросы… Как сгустки силы и сгустки усталости на картине графа де Ферваля.

Только силуэты улиц были теперь московские.

Глава 2

Выставка в Пушкинском музее именовалась заманчиво: «Чувственный мир в картинках». Ева узнала о ней из рекламного плаката, наклеенного в вагоне метро, и сразу решила пойти.

«Как переменилось все! – думала она, бродя по знакомым залам. – За один год…»

Она не перечислила бы конкретно и последовательно, в чем заключаются перемены, произошедшие за год ее отсутствия в Москве. Ева чувствовала любые перемены – погоды, времени, ритма жизни – как-то необъяснимо, интуитивно. Но при этом почти не ошибалась. Время, во всяком случае, определяла с точностью до минуты.

И теперь, оказавшись в знакомом с детства музее, она понимала почему-то, что такой выставки прежде здесь быть не могло. Даже после того как не стало идеологии, все равно не могло. Было что-то слишком неустоявшееся, слишком неакадемическое в самом замысле этого действа: наглядно объяснить, как устроена жизнь. Правда, Ян Коменский, у которого устроители позаимствовали идею, уже пытался это сделать два века назад, издав что-то вроде школьного учебника. Но нынешний большой проект, в котором участвовали художники, скульпторы, фотографы, писатели, – это было совсем другое.

Вот это – движение, а это – сон, а это – страх, а это – волнение… Ева поднималась и спускалась по лестницам, переходила от картин к фотографиям, от сложных конструкций из металла к примитивистским скульптурам, читала тексты, развешанные по стенам.

Одна из фотографических серий с издалека заметной надписью называлась «Эротика». Ева ожидала увидеть очередное собрание «ню», которых на выставке было немало. А как еще можно объяснить человеку, что такое эротика?

Но, подойдя поближе, она увидела нечто совсем другое. На большинстве мастерски сделанных фотографий изображены были растения.

Дыня, из которой неровный кусок вырезан так, что открывается влажная, в бахромчатом углублении, сердцевина.

Очищенный и разрезанный вдоль банан, внутри которого до мельчайших подробностей видны изогнутые каналы и прожилки.

Красные розы – увядшие, потемневшие и ставшие в своем увядании только тяжелой, обвисшей багровой плотью.

Эти фотографии, на которых не было даже краешка обнаженного тела, объясняли, что такое эротика, более наглядно, чем если бы перед зрителями крутили порнофильм. Потрясающая, ничем не заслоненная чувственность дышала в них, вызывая, по правде говоря, шоковое ощущение.

Ева подошла поближе, чтобы прочитать фамилию автора, как вдруг услышала у себя за спиной:

– Здравствуйте, Ева Валентиновна!

Голос был знакомый, и все-таки Ева его не узнала.

Обернувшись, она увидела в нескольких шагах от себя молодого человека. В его внешности тоже было что-то несомненно знакомое, и тоже не узнаваемое сразу. Молодой человек внимательно смотрел на нее, и в его взгляде, во всем его облике Ева почувствовала ожидание.

– Не узнаете меня? – спросил он. – А вы совсем не изменились…

И тут, внимательнее всмотревшись в него, Ева наконец узнала.

– Извините, Артем, – сказала она, делая шаг ему навстречу. – Вы переменились, вас трудно узнать!

Перед нею стоял ее прошлогодний выпускник Артем Клементов.

Первым чувством при виде его была радость. Ева вообще любила своих учеников, а тут она сразу вспомнила, как легко ей когда-то было разговаривать с этим мальчиком, как внимательно он слушал ее и, кажется, понимал даже то, что мгновенно приходило ей в голову, еще не успев принять завершенную форму.

Именно так – вне завершенных форм – они разговаривали однажды осенью, стоя вдвоем на берегу маленькой речки Вори в Абрамцеве, куда Ева привезла школьников на экскурсию. О каких-то неуловимых вещах – о времени, с которым может не совпадать человек, о репинской иконе Спаса Нерукотворного в абрамцевской церкви, о которой Артем сказал: «Как жить на свете с такими глазами?»

Вторым же чувством, охватившим Еву при виде Клементова, было смущение, почти стыд.

Конечно, он бывает в школе, как бывают все выпускники, и, конечно, сейчас спросит, куда она подевалась, почему больше не работает. И что она ответит? То есть ответить-то проще простого: вышла замуж, живу с мужем в Вене. Но Еве не хотелось говорить об этом с Артемом, да и ни с кем не хотелось говорить. Поэтому она постаралась придать своему лицу оживленное выражение, естественное при встрече учительницы с бывшим учеником, когда сами собою задаются обычные вопросы: где вы учитесь, чем занимаетесь и так далее и тому подобное.

И вдруг – непонятно только, почему не сразу – она вспомнила и все остальное, что было связано с Артемом Клементовым…

«Остальным» был главным образом разговор с его мамой, состоявшийся незадолго до того, как мальчик окончил школу. Это был невообразимый, потрясший Еву разговор…

Она вспомнила женщину с блеклыми чертами когда-то красивого удлиненного лица, ее нервные пальцы, теребящие пуговицу на плаще, ее слова: «Вы говорите со мной так, как должна говорить с мамашей учительница. А я в данном случае вижу в вас не учительницу, а женщину, в которую влюблен мой сын, из-за которой он готов поломать свою жизнь!» И свою тогдашнюю растерянность вспомнила: «Быть этого не может, безумие какое-то, да была бы я хотя бы молодой учительницей, после института, но ведь я же старше его чуть не вдвое!..»

Каким тревожным это казалось тогда, как занимало ее мысли! А теперь, всего год спустя, Ева вдруг поняла, что вспоминает все это с чувством, похожим на нежность. С тем же чувством, с которым вспоминает все, связанное со школой: директора Мафусаила, свой кабинет русской литературы с портретами писателей на стенах, даже историка Дениса Баташова, который был ведь не только ее любовником, но, кстати, и любимым учителем всех старшеклассников, главой турклуба и «Исторических чаепитий» по пятницам, на которые сходилась вся школа…

– Как ваши дела, Артем? – спросила Ева, улыбаясь своему ученику. – Я ведь недавно приехала, даже в школе еще не была. Где вы учитесь?

– Спасибо, все в порядке, – кивнул он, не отводя от нее глаз. – Нигде не учусь. Из армии только что вернулся.

Ева вспомнила еще, как ей почему-то показалось однажды, что у этого мальчика серебряный взгляд.

«Насколько же у мужчин все по-другому, – подумала она тогда. – Вот у Артема глаза светлые и волосы светлые, совсем как у меня. А получается не серый цвет, а серебряный, и очень красиво».

Волосы у него теперь стали темнее. Или это только кажется из-за короткой армейской стрижки? И черты лица, пожалуй, стали тверже – или тоже кажется? Но уже не из-за стрижки кажется, а из-за того спокойного внимания, которое неуловимо исходит от этого молодого повзрослевшего человека.

– Разве вы были в армии? – удивилась Ева. – Я не знала. Но почему, Артем? Вы так хорошо учились, неужели не поступили никуда?

Действительно, было чему удивляться. Клементов окончил без троек, а после их гимназии даже троечники обычно поступали с первого захода.

– Был, был, – неизвестно чему улыбаясь, ответил он. – Год всего, правда. Потом мама решила, что хватит.

– Что значит – мама решила? – снова удивилась Ева. – Разве это от родителей зависит?

– Да у нее подруга врач, – объяснил он. – И как раз по армейским делам, вот и организовала диагноз. Такое название, что в трезвом виде и не выговоришь.

– Но вы же не заболели, правда ведь? – спросила Ева. – Вы так беспечно об этом говорите…

– Не заболел, – подтвердил он и вдруг добавил после короткой паузы: – Я очень рад вас видеть, Ева Валентиновна.

Это были обычные вежливые слова – из тех, какие не задумываясь говорят при встрече или знакомстве. Но Артем произнес их так, что Ева почувствовала легкое смущение – такое же, какое иногда чувствовала с ним и прежде.

Так было, когда он сказал однажды: «Мне очень хочется вас понять, Ева Валентиновна! Но это трудно, мне трудно – у вас такая сложная жизнь в душе…» В тот день они шли по Тверской мимо Трехпрудного переулка – кажется, им было по пути. Или это Артем попросил разрешения проводить Еву Валентиновну от школы до Пушкинской площади?

Еве тогда стало неловко после этих Артемовых слов. Она не знала, о чем говорить с ним дальше, и обрадовалась, когда они дошли наконец до входа в метро на углу Большой Бронной.

К счастью, теперь они встретились не на улице и не было необходимости заводить разговор о погоде.

– Вам нравится выставка? – спросила Ева. – Как все-таки хорошо, Артем, что вы ходите в такие места.

Нет, она положительно не умела вести дежурные беседы! Это и с Вернером так было: стоило ей заговорить сознательно непринужденным тоном – и даже голос начинал звучать как-то глупо, совершенно неестественно!

Артем улыбнулся – едва заметно, самыми уголками губ.

– Нравится, – кивнул он, словно не расслышав ее дурацкого тона. – Не все, конечно, но замысел хороший.

– Правда? – почему-то обрадовалась Ева. – Мне тоже – замысел… Ну, и экспонаты многие, конечно. Вот эти, например.

Она указала на «Эротику».

– Эти? – снова едва заметно улыбнулся Артем. – Да, неожиданно. Провоцирует сознание!

Ева поразилась, как точно он определил то, что и она чувствовала, глядя на эти фотографии, но чувствовала смутно, не умея назвать.

– Правда, – кивнула она, радостно улыбаясь. – Ведь правда, Артем! Провоцирует… А я не могла определить. – И неожиданно для себя добавила: – Вы очень повзрослели.

Тут он наконец не выдержал и рассмеялся. Ева почувствовала, что щеки у нее начинают розоветь. И, конечно, это стало заметно, потому что Артем сразу перестал смеяться и сказал:

– Извините, Ева Валентиновна. Просто вы так… Знаете, так старушки говорят, когда внуков из армии встречают: ой, возмужал, внучек, а повзрослел, а плечи какие широкие стали, ну, молодцом, армия из тебя человека сделала, мужчину!

– Значит, я мыслю как старушка, – пожала плечами Ева. – Но все-таки не настолько, чтобы думать, будто армия делает человека. И из кого, собственно, она его делает?

– Извините, Ева Валентиновна, – повторил он. – Я не хотел вас обидеть.

– Да вы меня и не обидели, Артем, – сказала она. – Ну что ж, мне пора. Рада была вас встретить.

В отличие от него, Ева произнесла эти слова вполне дежурным тоном.

– Вы уходите? – быстро спросил он, заметив ее мимолетное движение.

– Я уже в общем-то все посмотрела, – ответила она. – Собиралась уходить.

– Можно, я вас провожу?

Артем смотрел на нее так внимательно и ожидающе, что у нее язык не повернулся отказать. Да и почему, собственно, она должна ему отказывать? Тем более что ей совсем не хочется снова погружаться в свои невеселые мысли…

– А разве вы тоже все посмотрели? – спросила она на всякий случай.

Он молча кивнул.

– Что ж, пожалуйста, Артем, если вам по пути, – согласилась Ева. – Я все равно хотела пешком пройтись. Мне, знаете, даже брат советовал пожить немного без великих мыслей, а просто погулять по Москве.

Они вышли из музейного двора на Волхонку и остановились, словно в замешательстве. День был в разгаре, но это был летний день, а летние дни казались Еве неторопливыми даже в таком стремительном городе, как Москва. Наверное, просто сказывалась учительская привычка к каникулам, потому время и шло для нее летом неспешно.

– Вы не очень торопитесь, Артем? – спросила она. – Может быть, не направо пойдем, а налево?

Направо надо было идти к метро «Кропоткинская». Но Еву уже охватил летний московский дух, и в метро спускаться совсем не хотелось. Впрочем, можно было пешком пройтись по Пречистенке и по бульварам до Пушкинской площади, а в метро спуститься уже там, прямо на свою линию. Но не хотелось почему-то и этого. Вообще не хотелось никакого рационального маршрута.

– Пойдемте налево, – согласился Артем. – Как в сказке.

– В сказке, кажется, богатырь пошел прямо, – улыбнулась Ева. – Или я забыла?

– Это я забыл, – улыбнулся он в ответ. – Кто его знает, богатыря, чего он искал! Пойдемте просто так, если вы не против.

Ева была совсем не против идти просто так. Более того, именно этого ей и хотелось.

– Можно в Александровском саду погулять, – предложил Артем. – Мрачно здесь как-то – Генштаб этот…

А Еве все почему-то нравилось сейчас – даже черные «Волги» с военными номерами, вереницами отъезжающие от Генштаба. Впервые после своего приезда она почувствовала то, о чем говорил Юра и о чем сама только что со смехом сказала Артему: как это хорошо – идти по родному городу без пустых мыслей и ни для чего не искать причин.

Она была благодарна Артему за то, что он не затевает сейчас никаких разговоров. И с удивлением ловила себя на том, что и сама не испытывает ни малейшей неловкости, молча идя рядом с ним по Волхонке.

Все же она первая нарушила молчание.

– Да вы и сами фотографируете? – спросила Ева, заметив болтающийся у Артема на плече фотоаппарат. – Я не знала. Странно, мы ведь на экскурсию ездили, помните? А я не заметила, чтобы вы снимали.

– Конечно, помню, – кивнул он. – Но я же просто так снимаю, без постановочных эффектов. Щелкаю, что под руку попадется. А в Абрамцеве «Яшикой» маленькой снимал, она у меня в кармане лежала, вот вы и не заметили. Тогда хорошее время было: паутина летала по лесу… Даже на снимках получилась. И вы хорошо получились.

– Я? – удивилась она.

– А почему вы так удивились? – уловил он ее интонацию.

– Ну, просто… – слегка смутилась Ева. – Мне всегда казалось, что у меня совершенно нефотогеничная внешность. Слишком однотонно все, фотографии невыразительные получаются. Хотя – зачем об этом думать? – еще больше смутилась она. – Это не самое существенное.

– А разве думать надо только о существенном? – не согласился Артем. – Наоборот, хорошо, когда цепляешься за какую-нибудь ерунду и она тебя вдруг начинает занимать. Но вам-то уж точно незачем думать, как вы на фотографиях получаетесь.

Он не стал пояснять, почему именно ей незачем думать, как она получается на фотографиях. А Ева не стала переспрашивать.

– Вам, наверное, нелегко было в армии, – чтобы сменить тему, сказала она.

– Да нет, – пожал он плечами. – Не то чтобы нелегко, а как-то… Глупо, ненужно. Слишком быстро понимаешь, что к чему, и дальше жизнь идет по накатанному, ничего тебе не приносит. По-моему, в таком случае все равно, легко тебе при этом или тяжело, в одиннадцать ты встаешь или в семь. Вы понимаете?

– Конечно, – кивнула Ева. – Знаете, у меня весь этот год было то же самое чувство, – добавила она, подняв на него глаза. – Это очень странно, потому что я прожила очень… разнообразный год, к тому же в Австрии. И меня нисколько не тяготила Вена, совсем наоборот, я ее полюбила. И все равно со мной было точно так, как вы сказали.

Он слушал внимательно и, не сбавляя шага, смотрел на Еву тем самым взглядом широко поставленных глаз, который она когда-то назвала серебряным. Теперь это ощущение еще усиливалось оттого, что летнее солнце неярко светило сквозь легкую облачную дымку и все предметы приобретали в этом размывающем свете не совсем реальные очертания.

– Ой, Артем! – вдруг вспомнила Ева и тут же устыдилась своего безотчетного возгласа. – А ведь вы, наверное, и тогда фотографировать ходили – помните, когда второй путч был? В Останкино, к Белому дому?

– Ходил, конечно. – В едином световом потоке, в который все было погружено в этот день, его улыбка была едва заметна, и непонятно было, чему он улыбается: ее возгласу, ей самой, воспоминаниям, своим мыслям в эту минуту? – То есть ходил-то я просто так. Мне надо было это увидеть. А фотографировал – ну, конечно, возникали ситуации… Аппарат с собой ведь был.

– А мне тогда обещали, что не пойдете, – покачала она головой. – Ведь вас могли убить! Помните, я вас на Маяковке встретила?

– Помню, конечно. Но вы такая взволнованная были, не хотелось вам волнений добавлять.

Ева даже слишком ясно помнила тот октябрьский день девяносто третьего года, когда шла по Садовому кольцу – растерянная, ничего не понимающая. Пушечный грохот далеко разносился по притихшему городу, и сама она казалась себе случайной щепкой, плывущей в море тревоги и напряжения. И ночную стрельбу в Останкино она помнила – трассирующие пули, которыми было прочерчено все небо вдалеке. И бэтээры у сада «Аквариум», и совсем юные, сердитые и тоже растерянные лица солдат… Неужели все это было, неужели через все это шла их жизнь!

– Ну да, – кивнула Ева, – и вы мне сказали что-то в том духе, что каждого когда-нибудь могут убить, что вот ведь и Аннушка пролила подсолнечное масло где-то неподалеку.

– Извините, – снова улыбнулся Артем. – Но мне тогда действительно совсем не страшно было, вот и выпендривался. Там невозможно было бояться, – объяснил он. – Слишком все тупо было, злобно и бестолково. Настолько явно, что даже на фотографиях видно – вот эта бестолковая злоба…

За разговором они не заметили, как дошли до Александровского сада.

Еве когда-то нравилось гулять здесь в одиночестве, несмотря на ее нелюбовь к официозным местам. Но в Александровском саду она почему-то совсем не чувствовала официоза. Хотя, казалось бы, куда уж больше: Кремль, власть, туристы.

Правда, в будний день людей на аллеях было немного.

– Я давно здесь не была, – сказала Ева, идя рядом с Артемом вдоль кремлевской стены, под сенью старых деревьев. – Мы сюда в детстве ходили с братом. На картонках кататься. Здесь зимой такую горку тогда раскатывали – от самой стены!

– Знаю, – кивнул Артем. – Я тоже катался. На куске линолеума. – Неужели и при вас еще была горка? – удивилась Ева.

– Да она и сейчас наверняка есть, – ответил он. – Куда бы ей деваться? Там, кажется, вода откуда-то вытекает, вот и получается лед.

Когда они дошли до того места, где в Евином детстве зимой раскатывали ледяную дорожку, она убедилась, что Артем прав. Сверху донизу, от красной кирпичной стены до самой аллеи сада, была видна неширокая колея, на которой даже теперь, в разгаре лета, почти не росла трава.

И оттого, что здесь, в Кремле, в самом центре и сердце Москвы, все это долгое, бесконечное время оставалось что-то такое простое, неизменное и детское, Еве вдруг стало так легко, словно мир вокруг нее переменился до неузнаваемости!

– А вы мне фотографии свои покажете когда-нибудь, Артем? – спросила она, оборачиваясь к нему. – Мне, знаете, так радостно от этого стало: вот мы с вами говорим, вспоминаем, а оказывается, что все это где-то есть, не исчезло… Как будто бы больше, чем просто в памяти, понимаете? Мне даже показалось, что у вас и горка эта есть, и я на ней – девочка с косичкой на картонке катается!

– Горки нету, – улыбнулся он. – Но я вас могу сейчас сфотографировать – и будет. Хотите?

– Конечно! – обрадовалась Ева. – Вот здесь стоять?

– Да вы не думайте, где стоять, – сказал он, снимая с плеча фотоаппарат. – Вы идите, как шли, а я вас позову.

Ева медленно пошла вдоль красной кирпичной стены.

– Обернитесь, Ева Валентиновна! – услышала она.

Несколько раз быстро щелкнул затвор аппарата.

– Что-нибудь получится, – сказал Артем, догоняя ее.

– Это у вас особенный какой-нибудь? – спросила Ева, с некоторым почтением глядя, как он застегивает футляр.

– Да нет, – пожал плечами Артем. – «Зенит» обычный. Особенный стоит дорого, – объяснил он. – Но вообще-то я подозреваю, что это не так важно, как принято думать. Во всяком случае, при определенном подходе и при определенных обстоятельствах.

– Так покажете когда-нибудь фотографии? – еще раз спросила Ева.

– Почему когда-нибудь? Когда хотите, тогда и покажу. Хоть завтра.

– Да, Артем, а что вы вообще-то собираетесь делать? – спохватилась Ева. – Мы с вами так беспечно гуляем, а ведь август сейчас. Вы, может быть, поступаете куда-нибудь?

– Нет, – ответил он. – «Куда-нибудь» надо было раньше поступать, тогда хоть из-за армии имело смысл. А теперь – зачем? Посмотрю пока. Погуляю по Москве без великих мыслей, – улыбнулся он.

И то, с какой легкостью и одновременно твердостью он отмел все странное, тревожное, что заключалось для Евы в вопросе: «Что вы дальше будете делать?» – наполнило ее таким простым и неназываемым чувством, что она даже глаза на секунду прикрыла.

«В самом деле, – мелькнуло у нее в голове. – Я не знаю, что это такое, пусть даже просто беспечность. Но эта беспечность важнее, чем… Чем что? Ах, да неважно!»

– Вы запишите мой телефон, Артем, – предложила Ева. – И позвоните, когда время будет. Я вообще-то тоже, – смущенно улыбнулась она, – хожу, смотрю пока… Хоть и не фотографирую. У вас есть чем записать?

– Я запомню, – сказал он, глядя на нее прямым серебряным взглядом.

Глава 3

Звонок был такой назойливый, такой пронзительный, что даже во сне ее охватило раздражение. Ева не успела понять, с чем связано это ощущение, так неожиданно прорезавшее ее сон, – и проснулась.

Через секунду она сообразила, что это телефон звонит в гостиной, еще через секунду – что дома никого нет и подойти придется ей.

– Евочка? – услышала она, добежав в соседнюю комнату и отыскав трубку на диване под газетами. – Разбудил тебя, наверное?

– Нет, Лева, – ответила она. – То есть да, но все равно вставать пора. Который час?

– У нас? Половина восьмого. У вас половина десятого, значит. Долго спишь, милая моя муза!

– Почему твоя муза? – поморщилась Ева.

– А ты забыла, что твой муж пишет стихи? Или мои песенки так часто гоняют в эфире, что ты стала относиться скептически ко всему моему творчеству в целом?

Еве не хотелось вдаваться в обсуждение этой темы. Горейно так и не стал знаменитым поэтом-песенником, но шлягеры, слова к которым он писал, почему-то в самом деле транслировали целыми днями и на всех волнах. Может, их просто было много? Во всяком случае, Ева давно уже к ним привыкла и не обращала на них внимания.

Это прежде она удивлялась: как он умеет нанизывать абсолютно не запоминающиеся рифмы, по какому признаку выбирает то слово, а не это? А главное, почему стихи для этих песенок композиторы берут именно у него, а не у любого другого, или, например, не пишут с таким же успехом сами?

После того как прямо по дороге из Шереметьева шофер включил магнитолу и Ева услышала до бесконечности повторяющиеся – правда, не Левой написанные – слова: «Если очень захотеть, можно в космос полететь», – она перестала удивляться.

А говорить об этом ей не хотелось потому, что вообще не хотелось говорить с мужем.

Голос у него был по-утреннему бодрый. Впрочем, он у него и днем редко бывал унылым. Это было кредо Льва Александровича, которое он не раз высказывал многим, в том числе и жене.

– Милая моя, – объяснял он, – резкая смена положительных и отрицательных эмоций естественна и даже хороша в юности. Так же, как и страсти вообще. Что же касается моего возраста, то Пушкин абсолютно прав: «Но в возраст поздний и бесплодный, на повороте наших лет, печален страсти мертвый след». Чем старше я становлюсь, тем более убеждаюсь в вечной мудрости этого волшебного поэта! Ну, позволю себе пока не считать себя творчески бесплодным, – оговаривался он, – но что касается дурного настроения – тут имеет смысл согласиться. Глупо, когда мужчина в годах демонстрирует окружающим свои капризы, как юная девушка. В том числе и собственной жене, к тому же такой очаровательной, как моя!

– Что-нибудь случилось? – спросила Ева.

– С чего ты взяла? – удивился он.

– Утром звонишь. Дорого ведь.

– А-а! – Он засмеялся. – Забыла ты, Евочка, европейские мерки. Это в цивилизованные страны звонить – тогда цена от времени зависит. А в Россию всегда дорого.

– Значит, все в порядке? – зачем-то переспросила она; надо же было что-то говорить. – Ты на работу идешь?

– Все в порядке, иду на работу, написал два стишка, жду мою музу, дабы похвастаться! – единым духом выговорил он. – Вот, не пожалел денег, чтобы тебе об этом сообщить. А у тебя как дела?

– Тоже все в порядке. Отдыхаю.

– А почему не на даче? – поинтересовался он. – Что за отдых летом в Москве! Представляю, какая жара и пыль. Но у нас тут тоже не сахар, скажу тебе. Если бы не эти дурацкие летние курсы, я уже сидел бы у Милошевичей в домике над Дунаем и со стоном звал бы тебя обратно. Но поскольку долг заставляет меня жариться на венской сковородке, я не смею призывать жену разделить мои адские муки! – Лева засмеялся удачному каламбуру и тут же добавил: – Только поезжай уж в Кратово, хоть ты не мучайся.

– Поеду, – сказала Ева. – Мама там давно. А я вчера на выставку ходила в Пушкинский, поэтому задержалась.

– Умница, – похвалил Лева. – Да, а Габсбург твой покидает нас, коренных венцев! Во Францию, что ли, отбывает на жительство или еще куда-то. Я с ним без тебя практически не общаюсь, поэтому точно не скажу. Так, насплетничал кто-то. Ну, целую, Евочка. Чу-ус! – попрощался он по-немецки, снова засмеялся и повесил трубку.

Мужниным утренним звонком настроение было испорчено на весь день. Это было едва ли не самое неловкое в ее нынешнем положении: то, что она до сих пор не сказала ему… Лев Александрович был так спокоен и весел потому, что жена ведь уехала до осени, а теперь только август начинается, о чем же волноваться? А Ева не могла заставить себя сообщить ему, что совсем не хочет возвращаться. Надо ведь будет что-то объяснять, приводить какие-то доводы. А какие разумные доводы она может ему привести?

Потому-то все два месяца в Москве Ева смотрела на телефон как на мину замедленного действия.

К счастью, дальше звонки пошли не междугородние.

Позвонил отец, сказал, что сегодня освободится позже, а завтра должен быть у себя в Курчатнике раньше обычного, на дачу из-за этого вечером не поедет и ее отвезти не сможет. Ева улыбнулась папиному звонку. Соседняя с Кратовом Малаховка после войны долго считалась бандитским местечком, и, хотя едва ли она до сих пор удерживала пальму первенства, Валентин Юрьевич не любил, когда жена или дочери ездили на дачу электричкой.

Позвонил с работы Юра, сообщил, что вчера объявилась Полинка.

– У вас никого дома не было, она мне дозвонилась, – сказал он. – Из какой-то дыры, еще название такое табачное, вроде махорки. Хуже слышно, чем из Австралии, так что я не разобрал толком. Но, говорит, там ужасно прекрасно и прибудет она поэтому не скоро.

– А ты когда прибудешь, Юрочка? – спросила Ева.

– А я завтра утром. Как у тебя?

– Как всегда, – ответила Ева и тут же усомнилась в собственных словах.

– Зайди завтра днем, если хочешь, – предложил Юра. – Мне до обеда хватит выспаться. Что-то тебя не видно давно? Все, извини, – совсем другим голосом быстро произнес он. – Пока, рыбка, до завтра.

Положив трубку, Ева вспомнила: брат говорил, что готовность для бригады спасателей – минута. Значит, через минуту он уже сядет в машину и полностью погрузится в ту жизнь, которая ежечасно, ежеминутно идет в Москве параллельно их жизни и которой они совсем не знают… К счастью, не знают.

Раздумывая об этом, она едва успела положить трубку, как раздался новый звонок. Надо же, просто все разом хотят поговорить с нею сегодня!

– Да, – сказала Ева и повторила, не слыша ответа: – Я слушаю!

– Ева Валентиновна, – наконец донеслось до нее, – это Клементов вас беспокоит, Артем.

Он замолчал. На расстоянии почувствовав, что он не знает, о чем заговорить первым, Ева обрадованно сказала:

– Здравствуйте, Артем! Я и не думала, что вы так скоро позвоните. Неужели уже нашли фотографии?

Она действительно рада была его слышать, поэтому слова произнеслись сами собою, без малейшего напряжения.

– Нашел, конечно, – услышала Ева, и ей показалось, что одновременно с голосом она слышит и его улыбку. – Их не так трудно найти.

Он снова замолчал. Ну конечно, ему неловко предлагать ей: давайте встретимся!

– Тогда мы можем увидеться, Артем, – предложила Ева. – Если, конечно, у вас есть время.

– Да, – как-то коротко, почти судорожно, прозвучало в трубке. – Вы только скажите, где и когда.

На этот раз они встретились на Пушкинской площади. Не то чтобы Ева куда-то торопилась… Но ей показалось вдруг, что не надо этого делать. Не надо встречаться с Артемом, не надо смотреть его фотографии… Хотя ничего особенного ведь нет в том, чтобы вместе с бывшим учеником вспомнить школьные годы!

Но все-таки она попросила его прийти на Пушкинскую площадь.

День, как и вчера, был исполнен особенного, присущего только большому городу зноя: когда и солнце не слепит глаза, теряясь где-то в полускрытом высокими домами небе, и легкий ветер не приносит прохлады, только едва ощутимо колышется сжатый домами воздух.

На скамейках между памятником Пушкину и кинотеатром было прохладно из-за работающих с самого утра фонтанов. Ева не почувствовала жары, хотя не совсем правильно выбрала платье для такого дня – летнее, но с длинными рукавами.

Платье подарила ей к приезду мама, и оно сразу понравилось Еве. Ей, как и остальным в семье, вообще нравилось все, на чем останавливался мамин простой, но точный вкус. А в этом пестром и веселом штапельном платьице больше всего ей нравились как раз длинные свободные рукава – из какой-то невесомой, похожей на паутинку белой ткани. Сквозь нее особенно трогательно просвечивали тонкие Евины руки; впрочем, об этом она не догадывалась.

На паутинки походили и ажурные накидные петли, идущие по всему платью, от полукруглого декольте до колен.

Артем уже сидел на лавочке за памятником Пушкину, когда Ева остановилась на ступеньках, ведущих к фонтану. Она не сразу заметила его сквозь облако водяной пыли и оглянулась, думая, что он вот-вот покажется где-нибудь у выхода из метро.

– Ева Валентиновна! – услышала она.

Артем поднялся со скамейки и быстро пошел к ней, на ходу отбрасывая недокуренную сигарету. Ева тоже пошла ему навстречу. Зачем отходить от свободной лавочки, там-то они сейчас и посидят, и быстро посмотрят фотографии. Но он уже подошел к недлинной лестнице, посередине которой стояла Ева, и остановился двумя ступеньками ниже.

Артем был выше ее ростом, но теперь, из-за лестницы, смотрел на Еву чуть-чуть снизу вверх. Но взгляд его был все тот же: внимательный, немного ей непонятный…

И вдруг, встретив этот направленный на нее взгляд, Ева почувствовала, как, подобно мелкой лужице, испаряется все то, что она про себя называла неловкостью, странностью сегодняшней встречи. То, что исходило от этого мальчика, нельзя было назвать ни спокойствием, ни уверенностью, ни даже обычной доброжелательностью. Она не знала, как можно было бы это назвать! И, по правде говоря, не хотела об этом думать.

– Здравствуйте, Артем, – сказала Ева, с трудом сдерживая радость от того, как легко и незаметно испаряется в ее душе эта мелкая лужица тревоги. – Я опоздала?

– Нет, – не отводя взгляда, ответил он. – Здравствуйте, Ева Валентиновна.

На секунду ей показалось странным, что он так старательно называет ее по имени-отчеству. Хотя как еще он может ее называть?

– Скамейку вашу сейчас займут, – улыбнулась она. – Пойдемте скорее, Артем, а то негде будет фотографии смотреть!

Скамейка, с которой он только что поднялся, была еще свободна. Они побежали по лестнице, Ева зацепилась каблуком за ступеньку, Артем поддержал ее под локоть, наконец одновременно и быстро, как в детской игре, они уселись на облюбованную скамейку – и, взглянув друг на друга, не сговариваясь, рассмеялись.

– Где же ваши фотографии? – Ева не стала объяснять ему, почему смеется сама, и не стала спрашивать о причине его смеха; это было совершенно не нужно. – В самом деле так быстро нашли? У вас ведь, наверное, много их, раз вы давно снимаете.

– Нашел, конечно. – Смех у Артема был веселый, но, когда он смеялся, лицо его почему-то почти не менялось. Было вообще что-то неизменное в его лице, не зависящее от настроения, но Ева не могла понять что. – Какая разница, давно или недавно?

Их ничего не значащие, поочередно произнесенные фразы только укрепили ощущение, возникшее сразу же, как только она увидела его сегодня: ничего странного, ничего неправильного нет во всем, что происходит с нею в этот летний день… Это ощущение было таким новым для Евы, таким незнакомым, что она даже удивилась в душе.

Но времени удивляться не было. Артем уже расстегнул черную брезентовую сумку и достал красную картонную папку.

– Вот, – сказал он, развязывая короткие веревочки, – эти из Абрамцева.

Положив папку себе на колени, Ева всматривалась в большие черно-белые фотографии. Она смотрела – и не понимала, когда он успел сделать эти снимки…

На всех фотографиях была она. У окна аксаковского дома. На неширокой тропинке, ведущей к церкви Спаса. В насквозь просвеченном солнцем осеннем лесу. На берегу речки, струящейся где-то внизу, в узких и глубоких берегах.

Понятно, почему Ева не знала даже, что у Артема был с собой аппарат. На всех этих фотографиях она была снята то вполоборота, то издалека, то немного снизу – как на той, например, где смотрела из окна на заходящее солнце и на ее лице лежали отсветы.

Ева так растерялась, увидев собственное изображение, столь многократно повторенное, что не сразу заметила даже, как хороши сами по себе эти фотографии. Паутинки бабьего лета, которые она и теперь помнила со всей ясностью той, давней радости, с такой же ясностью видны были на этих простых снимках. И не только видны, но ощутимы – как ореол непонятной, но зримой печали одиночества, которым окутана была женщина в насквозь просвеченном осеннем лесу.

Она молчала, не зная, что сказать.

– Вы… очень хорошо это почувствовали, – наконец произнесла Ева. – Мне действительно… так и было тогда, в тот день. Я помню то свое настроение, но и сейчас не могу его назвать…

Она ожидала, что Артем что-нибудь скажет, ответит. Но он молча и осторожно закрыл папку и положил поверх нее следующую. И Ева сразу поняла почему-то, что так и надо было сделать. А что он должен был говорить – благодарить, вежливо отнекиваться? Она не решалась поднять на него глаза.

В следующей папке фотографий было немного. Да всего три снимка там и было – вчерашние. Ева не сдержала улыбку, увидев их.

Она уже и забыть успела свои слова о том, что ей кажется: есть где-то фотографии девочки с короткой косичкой на горке в Александровском саду. Но теперь ей показалось, будто эти самые снимки и лежат у нее на коленях поверх раскрытой картонной папки.

Конечно, никакой косички не было, и ледяной горки не было, и вполне взрослая женщина с длинными волосами, уложенными низким узлом, стояла на аллее у кирпичной стены. Но выражение лица этой женщины показалось Еве совершенно незнакомым.

Неужели ее лицо – да что лицо, весь облик! – может сиять таким счастливым изумлением? На фотографии она остановилась, обернувшись – ну конечно, Артем ведь и сказал, чтобы она просто шла по аллее, – и даже в повороте ее головы было что-то стремительное, несомненно счастливое и трепетное.

Все три снимка были разными, и на каждом из них она была другая, хотя и сама не понимала, в чем заключаются неуловимые отличия – в улыбке, в движениях, в том, как падает свет?

И только трепетное выражение счастья, которым дышало ее лицо, оставалось неизменным.

Невозможно было больше делать вид, будто она не понимает… Но что ему сказать, Ева не знала.

В замешательстве смотрела она в свои же счастливые глаза на фотографиях.

– Я боялся, что вы увидите – и сразу уйдете, – вдруг услышала она. – Но все равно не мог… Не сердитесь на меня.

Она наконец подняла глаза.

Сквозь глубокое, ясное внимание, к которому Ева уже привыкла, она разглядела в его глазах робость. Но странным образом и робость его была проникнута все тем же неизменным чувством, которым отмечено было все его лицо и которое она так неточно называла вниманием.

И тут Ева впервые поняла, почувствовала, в чем состоит секрет этой неизменности. Его внимание не было сосредоточенностью и не было задумчивостью; это было очень сильное, очень направленное движение.

Серебристая линия его взгляда соединяла их так мгновенно и прочно, как если бы Ева ловила конец брошенной ей незримой, но неразрывной нити.

И это чувство – так неожиданно возникшей, но такой глубокой связи – заставило ее вздрогнуть посреди теплого летнего дня.

Она отвела глаза – поспешно, как будто убегая, прячась от него. Или от себя? Она снова стала перебирать фотографии, но теперь уже безотчетно, не вглядываясь в них и понимая, что ее выдают движения рук, торопливые и неловкие.

Так же безотчетно она увидела, как рука Артема ложится рядом с ее рукой поверх рассыпанных фотографий. Ева разглядела въевшееся химическое пятнышко, тонкий шрам у запястья, заметила какой-то легкий, почти неуловимый жест… Секунду спустя его рука накрыла ее руку осторожным, успокаивающим движением – и Ева замерла, боясь дышать. Прикосновение было едва ощутимо, но проникнуто таким сильным чувством, что ей показалось, будто Артем обнял ее.

Она не могла понять, сколько это длится. И не пыталась понять.

Он слегка сжал пальцы, но только для того, чтобы удержать ее руку, поднимая ее вверх, поднося к губам. Ева почти не ощутила его дыхания, когда он целовал ее вздрагивающие пальцы. Потом он перевернул ее руку и поцеловал ладонь, которую она беспомощно держала лодочкой, потому что не могла разжать от чувства большего, чем волнение. Потом еще несколько секунд не отнимал ее ладонь от своих губ. Потом приложил к своей щеке; она почувствовала тонкий изгиб скулы. Потом медленно опустил, но еще на мгновенье задержал под своей рукой.

Еве казалось, что их окружает невозможная звенящая тишина. Хотя они по-прежнему сидели на лавочке посреди Москвы, за спиной у бронзового Пушкина, и по-прежнему гудел вокруг них огромный город, и даже фонтан шумел по-прежнему, обдавая их мелкой водяной пылью, которой они не замечали.

Она подняла глаза, совсем без смущения. Она удивилась бы этому, если бы могла сейчас удивляться.

Ева никогда не видела, чтобы робость и твердость соединялись в одном взгляде. Но Артем смотрел на нее именно так.

– Что же нам делать? – помимо воли вырвалось у нее.

– Ничего, – сказал он, не отводя глаз. – Не сердитесь на меня.

– Я не сержусь. – Ева не слышала своего голоса. – Но… как же теперь?

Она хотела спросить его, как же теперь делать вид, будто ничего не произошло – с нею, с этим солнечным днем, с городом, с жизнью… Она не могла понять, почему хочет спросить об этом его, и еще меньше могла облечь свой вопрос в ясные слова.

Но, кажется, ему и не нужно было ясных слов. Или – он и без слов понимал все, что она еще только хотела сказать.

– Ничего не надо делать, – повторил Артем. – Вы если ничего не делаете – значит, ничего и не надо. Можно мне побыть рядом с вами?

Кажется, он тоже не слышал собственных слов – так странно, так необычно они звучали.

– Зачем вы спрашиваете? – Голова у Евы кружилась, сердце стремительно билось у самого горла. – А если бы я сказала «нет», разве…

– Все равно не смог бы, – не заставляя ее договаривать эту длинную фразу, произнес он – так же коротко, незавершенно и так же понятно ей, как ему понятны были ее незавершенные слова. – Только не уходите!..

– Я не уйду. – Она быстро прикоснулась ладонью к его груди и тут же отняла руку. – Я совсем не понимаю, что это.

– Это я вас люблю, – сказал он. – Больше ничего.

– Но это же невозможно. – Горло у нее совсем перехватило, голос срывался. – Разве это возможно?

– Да. Всегда было возможно, почему же теперь?..

– Всегда?

– Конечно. Не могло пройти, и не прошло. Но я боялся никогда вас больше не увидеть. Хотя не верил.

Их слова становились все более отрывистыми, даже несвязными. Но чем несвязнее становились слова, тем легче им было понимать друг друга. Как будто одна за другой спадали ненужные оболочки и все яснее, все неотменимее становилось то главное, единственное, что вдруг возникло между ними под шум фонтанных струй, в радужном ореоле водяной пыли.

– Не уходи, – повторил Артем, снова кладя свою руку на Евину. – Не уходи, прошу тебя. Второй раз я этого просто не выдержу.

– Тебе кажется. – Она последний раз попыталась представить, что происшедшее еще может измениться, сделаться небывшим; даже чуть-чуть повела рукой, но тут же почувствовала, как его пальцы дрогнули над ее ладонью, – и замерла снова. – Это только годы – твои годы… Они пройдут, и это пройдет.

– Какие годы? – Он вглядывался в ее лицо так, как будто не верил, что она не исчезнет, что и через минуту, и через час он все так же сможет вглядываться в ее лицо. – Ты знаешь, что это – годы?

– Не знаю, – согласилась Ева. – Сейчас – не знаю. Но ведь не может же быть…

– Но ведь есть, – в последний раз сказал он и, не отпуская ее руки, поднялся со скамейки.

Ева поднялась вместе с ним, не замечая, как соскальзывают с ее колен фотографии. И последнее, что она смогла ему сказать, на секунду оглянувшись, чтобы еще раз увидеть это место, овеянное влажной разноцветной пылью:

– Не бросай их здесь.

Подъезд дома в Трехпрудном переулке был пуст, прохладен и гулок. И очень светел. Еве на секунду показалось, будто они вошли не в подъезд, а под своды огромного замка. Но она тут же забыла об этом.

Лифт не работал; они стали подниматься по лестнице; казалось, никогда не кончатся эти огромные пролеты. Наверное, Артем тоже чувствовал, как долго они идут. После очередного лестничного пролета он остановился, повернулся к шедшей рядом Еве и, взглядом ловя ее взгляд, положил ее ладонь себе на грудь.

– Постоим так немного, – шепотом попросил он. – Побудь так немного…

В стремительном биении его сердца она ощутила тот же трепет, который видела в собственном взгляде – на снимке, сделанном им в Александровском саду.

Она провела другой рукой по его щеке, по виску, снизу вглядываясь ему в глаза. Пальцами ощутила, как вздрагивает скула – тонкий изгиб, к которому он полчаса назад прижимал ее согнутую лодочкой ладонь. Артем смотрел на нее, не произнося ни слова. Все слова беззвучно исходили из его глаз, в потоке серебряного света.

И тут же Ева почувствовала, как, одной рукой удерживая ее руку у себя на груди, другою он медленно обнимает ее за плечи.

Минуту назад ей казалось: она уже чувствует его – через этот взгляд, через биенье сердца под своей ладонью, через тонкий изгиб скулы – так, что сильнее чувствовать его невозможно. И вдруг, когда его рука легла ей на плечи, словно пронизывающий разряд прошел по всему ее телу. Она едва не вскрикнула – и, чтобы удержаться от вскрика, порывисто прильнула к нему.

Замерев, не в силах пошевелиться, они стояли на широкой лестнице, и общее их дыхание улетало вверх, под светлые своды старого подъезда.

Ева не знала, сколько времени прошло, пока она наконец подняла голову. И почувствовала, как его губы прикасаются к ее губам.

В долгом, гулком молчании бесконечно длился этот поцелуй.

Потом, словно в испуге отпрянув друг от друга, они быстро пошли, почти побежали вверх. Ноги у Евы подкашивались, она непременно спотыкалась бы на каждой ступеньке, если бы Артем не обнимал ее за плечи, приноравливая свои шаги к ее сбивающимся шагам.

Дальнейшего – как он открыл дверь на последнем этаже, как вошли они в прихожую, в комнату – Ева почти не сознавала. Она вообще утратила в эти минуты способность именно сознавать, отстраненно воспринимать происходящее: слишком сильным, всеобъемлющим было владеющее ею чувство. Даже Артема она будто не видела – не этим словом называлось то, как он был с нею сейчас. Весь он был одним бесконечным чувством, как была она сама, как оба они были вместе – как один человек.

Они еще долго целовались в комнате, все не решаясь хоть на минуту оторваться друг от друга, как будто боялись, что каждый из них исчезнет за эту проведенную порознь минуту.

Наконец Артем быстро, словно через силу отрываясь, откинул голову назад, сам слегка отстранился. Перестав чувствовать его поцелуи на своих губах, Ева широко открыла глаза и растерянно огляделась.

Впервые за все время, прошедшее с той минуты, как они вышли из-под радужной пыли фонтана, она поняла, что все-таки находится в реальном мире. Вот теперь – в небольшой, с высокими потолками комнате, одна дверь из которой ведет в темную прихожую, другая – еще в одну комнатку. Там, во втором дверном проеме, виднелась большая, на всю стену, географическая карта полушарий.

– Боже мой! – срывающимся голосом проговорила Ева. – Что же я делаю?..

Но тут, словно останавливая этот смятенный шепот, Артем стал порывисто целовать ее лоб, виски, губы, ее плечи, полускрытые прозрачными рукавами платья. Она видела, как склоняется его голова, как пальцы расстегивают накидные петли на ее груди, скользят ниже, путаются в этих замысловатых петлях, все же расстегивают… Как, послушное его рукам, платье спадает до пояса – и, задыхаясь, он покрывает поцелуями ее плечи, грудь – все ему открывшееся тело.

Она видела, как он опускается на колени, дальше расстегивает платье, вслед своим пальцам целуя ее всю. Прикосновение его губ к ее ногам, трепетные, ласкающие прикосновения пальцев…

Вдруг он поднялся, выпрямился одним стремительным, сильным движением и поднял ее на руки. Ева не ожидала этого и, чуть не вскрикнув, инстинктивно обхватила его за шею.

– Я тебя люблю, – шепнул он, может быть, решив, что она испугалась, и успокаивая ее. – Я так тебя люблю… Давно, всегда…

Держа ее на руках, Артем прошел в соседнюю комнату и сел на край неширокой, покрытой клетчатым пледом кушетки, стоящей у стены под географической картой. Оказавшись у него на коленях, Ева еще крепче обняла его за шею.

Она чувствовала во всем его теле то же сильное, направленное движение, которое сразу заметила и в его взгляде, – неостановимое движение к ней. Но в его стремительном порыве совсем не было нетерпения – того, что заставляет мужчину обо всем забывать в последние секунды перед близостью. Не то чтобы ей казалось, будто Артем думает сейчас о чем-то, пытается как-то рассчитывать свои движения, – совсем другое… Она просто физически знала: единое, безраздельное чувство, которым весь он проникнут, которым равно отмечены и взгляд его, и поцелуи, и ей передающийся трепет во всем его теле, – это чувство невозможно назвать нетерпением.

Как его назвать, Ева не знала, но у нее и не было сейчас сил думать о таких пустых, ничего не значащих вещах, как названия для чувств.

Точно так же не опытом называлось то, что было в его движениях, когда он лег на кушетку, увлекая Еву за собою.

Им тесно было это узкое ложе, но они не чувствовали тесноты. Они лежали, прижавшись друг к другу, и чувствовали только друг друга – свои сливающиеся в объятии тела, без слов зовущие губы, сплетающиеся ноги, руки… Ева не знала, что значат для него эти минуты, но для нее они значили только одно: вся она принадлежала ему, все в ней хотело ему принадлежать, и во всем ее теле не оставалось ни единой частички, которая не была бы теперь открыта и отдана ему.

– Люблю тебя… – повторял он, как только его губы на мгновенье освобождались от поцелуев, и каждый раз Еве казалось, что он впервые произносит эти слова. – Любимая моя, люблю тебя. – И в этом не было повтора, только все короче, все реже становились мгновения между поцелуями.

Через минуту Ева почувствовала, что Артем обнимает ее уже сверху, и сверху прикасается к ней – плечами, грудью, напрягшимся, вздрагивающим животом, а она, перевернувшись на спину, скрывается, исчезает под ним. Но ей не тяжело это накрывающее объятие. Наоборот, его тело словно притягивает ее к себе, заставляет приподняться, распахнуться – как цветок распахивается навстречу солнцу, как тело влюбленной женщины распахивается навстречу единственному, переполненному любовью телу мужчины.

Была какая-то особенная, юная страсть в несдерживаемом стоне, с которым Ева обняла ногами его изогнувшуюся спину, прильнула губами к его откинутому назад, с полузакрытыми глазами лицу, – и в следующем, уже общем, счастливом и неудержимом стоне соединились их тела.

– Но этого не может же быть, – в тысячный раз повторяла она. – Не может…

Артем не пытался больше возражать ей, уговаривать – он, тоже в тысячный раз, целовал ее заплаканное запрокинутое лицо, заглядывал в счастливые, растерянные глаза. Ева лежала рядом с ним на узкой кушетке и в коротких паузах между своими сбивчивыми словами целовала его в ответ. Иногда его глаза попадали под ее губы – и тогда ей казалось: уже совершенно ощутимо, как вода из долгожданного, чудом найденного в пустыне колодца, вливается в нее этот серебряный свет.

Вдруг она быстро села рядом с ним, чуть не упав с кушетки. Артем едва успел обнять ее за талию.

– Боже мой! – прошептала она и закрыла лицо руками. – Ведь я могла просто не пойти на эту выставку, просто… Боже мой!

Он приподнялся, опершись локтем, снизу поцеловал ее склоненное, закрытое ладонями лицо.

– Не могла, – услышала Ева его голос и отвела ладони, чтобы снова видеть, как он смотрит на нее. – И я не мог. Я же тебя полюбил, как только увидел. Мне теперь кажется, всю жизнь… Как же я мог не пойти, опять тебя не встретить?

Ева улыбнулась его словам, его внимательному, на нее направленному взгляду и снова легла, прижалась к нему.

– А я ничего не понимала… – тихо сказала она. – Ничего не понимала год назад, даже не думала! Мне просто было хорошо с тобой разговаривать, легко, но я… Но я ведь не могла тогда ни о чем таком думать, ты же понимаешь?

Она посмотрела на него вопросительным, виноватым взглядом.

– Я видел. – Теперь они говорили прямо в губы друг другу, как будто для того, чтобы друг друга слышать, им достаточно было прикосновения губ. – И я ничего не мог тебе сказать, сделать ничего не мог, чтобы ты поняла. Ты испугалась бы, наверно, расстроилась, уговаривать меня стала бы, надо же в таких случаях уговаривать, объяснять. Но я не того боялся, а только что ты избегать меня будешь, если я хоть что-нибудь… А мне этого было бы не выдержать. Я утром просыпался и думал: вот, увижу ее и доживу до вечера. Ты не веришь?

– Я верю, Тема, – шептала она в ответ. – А я была как слепая, барахталась в своей пустой жизни. – На секунду Ева зажмурилась, словно пытаясь представить, как жила тогда, но тут же открыла глаза, снова ловя его взгляд, и выговорила с ужасом: – О чем я думала, чего ждала?!

– Если бы ты знала, как я себя проклинал потом за это… За нерешительность! – Шепот его стал горячим, срывающимся. – Тогда, в последнюю зиму, когда этот человек у тебя появился… Жить не хотел, так себя ненавидел. Все думал: дурак, сам согласился, что так и надо – учительница и ученик, все в рамочках. Да я же их не замечал никогда, этих рамочек, и ты для меня всегда была такая… Единственная, вот какая! И я все время об этом думал – что сам тебя потерял, сам… Только фотографии остались.

– Ты поэтому… – медленно, слегка отстранив лицо, проговорила она. – Поэтому, Тема… С армией?..

– Зачем об этом говорить?

По его неотрывному, ничего, кроме ее лица, не видящему взгляду Ева понимала, что он действительно не хочет об этом говорить; ничего похожего на юношескую рисовку не было в его голосе, в его глазах. В нем вообще не было ничего, что позволяло бы ей почувствовать свой возраст, свои годы, о которых она с таким мгновенно нахлынувшим страхом подумала, когда Артем впервые поднес ее руку к своим губам. К этому необъяснимому исчезновению рядом с ним ее лет и относились слова, которые Ева раз за разом повторяла, заглядывая ему в глаза: невозможно, невозможно…

Ева снова села рядом с Артемом на кушетке, быстро подняла с пола и накинула на себя клетчатый плед.

– Но ты скажи все-таки, – вглядываясь в его глаза, настаивала она, – в армию – из-за этого? Пожалуйста, Тема, скажи!

– Я же не специально…

Впервые ей показалось, что в его глазах, в улыбке мелькнуло что-то мальчишечье. Но тут же она вспомнила: и Юрин взгляд до сих пор становится таким же по-мальчишески виноватым, если ему кажется, что он чем-нибудь ее обидел.

Артем лежал рядом с Евой, одну руку положив себе под голову, а другую – на ее выглядывающее из-под пледа колено.

– Я же не специально туда пошел, – повторил он. – Мне просто все равно было, ты понимаешь? У меня ведь никаких особенных желаний и не было – в смысле профессии, карьеры. Фотографировать хотелось, а больше-то и ничего, но это же… Ну, а потом и вовсе ни до чего стало. Не надо, милая, не надо! – быстро проговорил он, заметив отчаяние, промелькнувшее в Евиных глазах после его слов. – Не надо тебе… При чем же здесь ты? Я ведь так и не сказал тебе ничего, ты же не знала.

– Твоя мама сказала, – опустив глаза, произнесла она. – Я все-таки знала, Тема…

– Мама? – удивился он. – Она разве виделась с тобой?

– Виделась, говорила, – кивнула Ева. – С тобой просила поговорить. Как раз об этом: чтобы ты о будущем своем подумал, об армии хотя бы. А я не смогла сразу… А потом мне показалось, что ты успокоился, учишься так ровно, за девочкой ухаживаешь, и все это у тебя прошло, как ветрянка. Я просто представить не могла, что так…

– Ты не сердись. – Он осторожно погладил ее руку. – Я даже не знал об этом разговоре. Но маму все равно трудно удержать, если она чего-нибудь захочет. Особенно для меня. Она, знаешь, как-то живет-живет себе, в жизнь мою не вмешивается, а потом как стукнет ей что-нибудь. С армией с этой тоже… Вдруг, ни с того ни с сего: тебе надо отсюда уходить, и немедленно. Я же в Подмосковье служил, – объяснил он. – Тут неподалеку стоит дивизия. Приехала среди недели, на КПП вызвала: все, чуть не сию минуту – собирайся. Как из пионерского лагеря, – улыбнулся он. – Но на нее трудно сердиться. Самое смешное, что добилась все-таки.

– Где она сейчас? – невольно оглядываясь, спросила Ева.

– В Болгарии, – коротко сказал Артем, кладя руку на ее голое плечо и слегка сжимая пальцы. – У нее отпуск, уехала с подругой.

– Знаешь, – пытаясь преодолеть в себе неловкость, вспомнила Ева, – что она мне тогда сказала? Год назад, когда в школу приходила?

– Что?

– Что ты ей говорил про мой взгляд. Как будто бы ничего в жизни его не стоит…

– А! – улыбнулся он. – Ну, она дергала меня, дергала: время, мол, сейчас прагматичное, надо взвешивать, что чего в жизни стоит, надо определяться. Я и сказал. Я бы и сейчас то же самое сказал кому угодно. – Артем быстро приподнялся, поцеловал Еву в плечо, на секунду отняв от него свою руку, и снова лег рядом. – Не думай об этом, ладно? – попросил он. – Я понимаю, тебе не хочется об этом думать. И не надо! Хочешь, – предложил он, – я тебе еще какие-нибудь фотографии покажу?

– Опять мои? – улыбнулась она, сдержав слезы.

– И твои, если хочешь. И те, с путча, – тоже. Я тогда много разного нащелкал – людей разных много. Хотя вообще-то не очень люблю вот так, по-репортерски снимать. Но там что-то совсем особенное было.

Еве казалось, что она слышит его слова прежде, чем он их произносит. И вместе с тем она совсем не знала, что он скажет в следующую минуту, и, затаив дыхание, ждала каждого его слова.

– Я на черно-белую пленку снимал, сам потом печатал, – продолжал Артем. – И такое странное ощущение было, когда они проявлялись! Даже теперь понять не могу. Как будто это не политика, а что-то другое, более существенное – медленно так сквозь лица проступает. Ну, ты лучше сама посмотри.

Он провел рукой по полу, нащупал свои джинсы, быстро, не вставая, натянул их, поднялся с кушетки. Ева смотрела, как он идет через небольшую комнатку, поднимает руку, берет со стеллажа одну из картонных папок.

Каждое его движение было исполнено молодой, себя не сознающей силы. Да он и просто красив был каждым своим движением – стройный, гибкий, довольно высокий, с широкими плечами. Когда он поднял руку, доставая папку, мускулы яснее проступили и без напряжения перекатились на его плече, на спине – и Ева почувствовала, как, подобно этому безотчетному движению мускулов, играет в его теле юная сила.

На секунду ей стало страшно; она не успела понять почему. – Что ты? – Наверное, Артем почувствовал ее взгляд: он обернулся, глянул вопросительно. – Сейчас покажу.

Фотографий действительно было очень много. Они вырвались из тесной папки, как только он развязал тесемки, и волной хлынули Еве на колени, упали на кушетку, на пол. Пока Артем поднимал фотографии, она повыше натянула клетчатый плед, узлом завязала у себя на груди.

– Вот этого парня с видеокамерой, – показывал Артем, – ранили прямо через минуту. Мне показалось, убили – так он упал… Единственный был момент, когда и правда страшно стало. Не потому даже, что убьют, а просто: что это вообще может быть. Неважно, со мной или с другим, но может… И ничего кругом не изменится. Его унесли сразу – сказали, не насмерть.

Ева вглядывалась в лица на черно-белых снимках. Их действительно было очень много, все они были разные, и каждое дышало новым, неповторяющимся выражением. Страх, ненависть, восторг, злость, любопытство, удивление, растерянность, сострадание, жадное веселье…

– Я больше всего хотел, чтобы это почувствовалось, – сказал Артем.

Он стоял рядом с сидящей на кушетке Евой и смотрел, как она перебирает фотографии.

– Что? – подняла она глаза.

– Да вот это: что кого угодно могут убить, и ничего в мире не изменится. Но только я и сейчас не понимаю, удалось или нет.

– Удалось, – кивнула Ева. – Хорошо удалось, Тема. Это, знаешь, из-за Москвы тоже, – вдруг улыбнулась она.

– Что значит – из-за Москвы? – удивился он.

– Она очень сильное ощущение дает, – объяснила Ева и радостно улыбнулась собственной догадке. – Я сама только сейчас поняла, когда смотрела на эти фотографии. Знаешь, какое ощущение? Незыблемости! Все стоит, как всегда стояло, – Кремль, набережная. Даже если изменилось, подновилось – все равно. И эти лица… Как будто дождь идет. Необыкновенный такой дождь, такого вообще-то не бывает: много разных капель, и они не сливаются, но все уходят в одни берега. Вот в эти. – Она показала на гранитные берега Москвы-реки на одной из фотографий. – Я непонятно говорю, да?

Ева посмотрела на Артема, быстро вскинув глаза. Он слушал с тем особенным вниманием, которое она так мгновенно успела полюбить в его широких глазах, в этом серебряном, направленном взгляде.

– Что ты. – Артем наклонил голову. – Какое – непонятно! – И добавил совсем тихо: – Мне так хорошо… Мне никогда не было так хорошо.

Ева почувствовала, как много он вкладывает в эти слова. Не специально, не намеренно вкладывает, а просто, как в дыхание – всего себя. Не поднимаясь, положив на колени фотографии, она обняла его бедра, щекой прижалась к животу. Он еле ощутимо вздрогнул от ее прикосновения, потом напрягся весь, сделал какое-то быстрое движение, словно хотел наклониться к ней, но не наклонился, а замер, прерывисто дыша. Ева увидела, как туманятся его глаза, одновременно почувствовала, как по всему ее телу проходит неудержимая волна – и тут же отзывается в нем, в его юной, горячей плоти…

– Хороший мой, – шепнула она. – Хороший мой, единственный…

Одной рукой продолжая обнимать его вздрагивающие бедра, другой она быстро, нетерпеливо развязала узел у себя на груди.

Глава 4

Прохлады в этом году, кажется, не было вовсе. Августовская жара в один день сменилась холодом и слякотью, затяжные дожди пошли в сентябре, продлились в октябре, а в ноябре уже начались морозы.

Чуть не всю свою сознательную жизнь работая травматологом, Гринев привык воспринимать погоду исключительно с профессиональной точки зрения: сколько народу привозят по «Скорой» зимой, сколько весной, сколько осенью. Еще какие-нибудь подробности – например, что кончилось бабье лето, – он всегда узнавал исключительно от Евы.

– Надо же! – удивлялся Юра. – А я думал, просто потеплело. И паутинки летали, говоришь?

Он немного придуривался, поддразнивая сестру, раньше ему всегда нравилось ее поддразнивать. Но этой осенью ей было не до шуток и не до романтических природных подробностей. Как, впрочем, и всей семье.

То, что так неожиданно, буквально в один день, произошло с Евой, потрясло родителей куда больше, чем мог бы потрясти самый невероятный поступок сына или младшей дочери. Даже отец, всегда склонный принимать Евину сторону, и тот воспринял происшедшее с чувством более сильным, чем недоумение.

– Да-а, – поморщился он, – что-то в этом есть… нехорошее. И зачем Еве… так?

Не говоря уже о маме – ту просто столбняк охватил, когда старшая дочь сообщила, что любит мужчину, которому… Да какого там мужчину – мальчишку, которому девятнадцать едва исполнилось, своего же недавнего ученика!

Впервые Юра видел маму в таком смятении. У Нади дрожал и срывался голос, когда она рассказывала об этом сыну.

Женя была на работе, Юра недавно вернулся с дежурства и собирался прилечь. Он только что вышел из ванной, когда раздались торопливые звонки в дверь. Сначала он насторожился сквозь наползающую дрему, но, по профессиональной привычке быстро реагировать на любую неожиданность, тут же вспомнил, что с появлением Жени родители перестали открывать гарсоньерку своими ключами.

– Что? – быстро спросил Юра, распахивая дверь. – Мама, что случилось?

– Юрочка! – Губы у Нади дрожали. – Слава Богу, она появилась, но… О Господи, ты же и не знаешь! – вспомнила она.

– Зайди, мам, успокойся. – Юра бросил на пол полотенце, обнял Надю за плечи и провел в комнату. – Кто появился? Полина?

Полина звонила из какой-то деревни как раз накануне его дежурства, предупреждала, что вернется домой не скоро. Конечно, ее планы вполне могли измениться за день, и вполне она могла появиться дома, но что же в этом страшного? Да он ведь еще вчера сообщил Еве по телефону о Полинкином звонке, неужели она родителям не передала?

– Ее всю ночь не было, – выговорила Надя, почти падая в ореховое креслице. – Да Евы, Евы! – наконец объяснила она, поймав недоуменный Юрин взгляд. – Ушла вчера днем, даже не сказала куда, папа тоже ничего не знал… Я с дачи вечером приехала – ее нет и нет. Я все больницы обзвонила, милицию, везде…

– А мне почему не позвонила? – перебил Юра. – Ты что, мама?

– Да ведь звонила и тебе. – Надя по-детски шмыгнула носом. – Еще с вечера, не помнишь? Ты же тоже сказал, что она дома была, никуда вроде бы не собиралась, к тебе обещала завтра зайти. Я потом еще раз звонила, но тебя на месте не было уже.

Только теперь он вспомнил: в самом деле, звонила вечером мама, что-то спрашивала. Но сразу после этого годуновская бригада уехала на такую аварию, что все предыдущие подробности выветрились из Юриной головы. «Скорые» до утра развозили по больницам людей, которых пожарные вместе со спасателями оттаскивали от пылающего посреди Можайского шоссе бензовоза, вырезали из искореженных машин…

– Извини, – сказал Юра. – Закрутился, в самом деле забыл. Но вернулась же, все в порядке? Мам, ну она же взрослая женщина, мало ли…

– Взрослая! – с горечью произнесла Надя. – Вот именно что взрослая. Знаешь, где она была – у кого была?

– Ну, и у кого? – усмехнулся Юра. – Неужто у Баташова? Он ведь женился вроде. Или ты за его семейное счастье опасаешься?

– Да уж лучше бы у него! – в сердцах воскликнула Надя. – Чем у мальчишки какого-то!

И, сбиваясь, она стала рассказывать сыну о том, что с трудом поняла из нескольких фраз, которых ей удалось добиться от Евы. Юра слушал нахмурившись.

– Ты бы ее видел! – с отчаянием произнесла Надя. – За сутки какие-нибудь – не узнать… Как с облака, ей-Богу.

– Она дома? – быстро спросил Юра.

– Если бы! Вещи какие-то взяла и ушла.

– К нему?

– Надо думать. А к кому еще? Она, по-моему, никого больше теперь и не видит.

– Все-таки не надо сразу панику поднимать, мама, – сказал Юра. – Подожди, поговори с ней… Я поговорю.

– Бесполезно, Юрочка, – покачала головой Надя. – Я же вижу… Никогда она такая не была, даже при Денисе когда-то.

Юра молчал. Не то чтобы его шокировал сам этот факт: неожиданная Евина любовь – да еще любовь ли? – к человеку почти вдвое ее моложе. Он давно уже привык ничему не удивляться, как привыкает к этому любой врач, особенно работающий в экстремальных ситуациях и каждый день наблюдающий, какие неожиданные выверты дает при определенных обстоятельствах человеческая психика.

Не в удивлении было дело. Острая, тревожная жалость к сестре колола, саднила у него в сердце. Что же это такое, в самом деле! Почему именно Еве так не везет? То Баташов самовлюбленный – на шесть беспросветных лет, то Горейно – ни уму ни сердцу, теперь, в довершение ко всему – мальчишка, которому сопли вытирать да самолюбие тешить.

Как всегда в тупиковых ситуациях, Юра почувствовал, что начинает сердиться на себя. Может, не будь он так занят собой, своими проблемами и чувствами, найди немного душевных сил хотя бы для того чтобы выслушать ее, поговорить, как говорили они всегда, Ева не мучилась бы такой сердечной неприкаянностью все время после своего приезда.

– Не надо пока об этом, – резко произнес Юра. – Ничего мы об этом не знаем, не надо и…

– Не надо! – перебила Надя. – Ох, Юра, избаловали мы вас! Ее избаловали, – поправилась она. – Слишком уж всегда… Нельзя человеку так к себе прислушиваться, как она. Ну, не сразу ладится с мужем. Так ведь им не по семнадцать лет, это же тоже надо понимать! Своя жизнь у каждого, свои привычки, разве в один день соединишь? Я когда-то…

– Ты – совсем другое, – перебил Юра.

Эту историю он знал от отца – тот рассказал еще пять лет назад, когда так мучительно, так долго налаживались Юрины отношения с Соной. Как мама выходила замуж, не чувствуя к папе ничего, кроме жалости, как медленно приходило к ней другое чувство и как незаметно оказалось, что вот она уже здесь, любовь, и Надя уже жить не может без своего Валечки…

– Ты-то здесь при чем? – повторил Юра – и тут же осекся, встретив мамин взгляд.

Горечь и боль стояли в Надиных глазах, не проливаясь слезами.

– Юра, Юра, – тихо сказала она, не сводя с него глаз, – никогда я не думала, что вы так далеко от нас отойдете… У Полинки в двадцать лет отдельная жизнь, ты обо всем своем молчишь как с чужими, теперь вот и Ева… Распадается все.

Она встала, махнула рукой.

– Мама, ну не надо. – Юра чуть не задохнулся от стыда за свои дурацкие, никчемные слова. – Прости меня…

Он быстро сделал шаг ей навстречу, снова усадил в кресло, как девочку. Точно так, беспомощно опустив руки, сидела в этом кресле Ева, и точно так же он присел перед нею на корточки, взял ее руки в свои.

– Прости, – повторил Юра, снизу заглядывая в мамины глаза. – Замучился я, мам, ночь такая тяжелая была. – Он с удивлением расслышал в собственном голосе беспомощность – такую же, какую только что видел в маминых глазах. – Людей столько погибло…

Может быть, Надя ждала сейчас от сына чего-то другого, каких-то совсем других слов. Но он сказал то, что вырвалось само, впервые с давних-давних пор вырвалось перед нею…

Да нет, ничего она не ждала, кроме того, что сам хотел ей сказать сын.

– Юрочка… – Надя прикоснулась к его лбу мгновенным, с детства любимым мимолетным движением – как будто температуру хотела узнать. – У тебя и глаза такие усталые, такие… Как же я не заметила? Ты и не ложился еще? Дура я, дура!

Кажется, Наде даже легче стало оттого, что незаметно разделилась надвое ее тревога. Она принялась расспрашивать о том, что случилось этой ночью, стала просить, чтобы Юра поскорее лег. Уже через минуту он заметил, что мама немного успокоилась, точнее, взяла себя в руки.

– Что ж, – вздохнула она, – и правда, ничего не поделаешь. И зачем только ей… такое?

– Низачем, – пожал плечами Юра. – Даже почему – и то непонятно, а уж зачем… Ты сама легла бы, мам, – вспомнил он. – Всю ночь ведь не спала.

– Если бы последнюю, – невесело улыбнулась она.

Надя как в воду глядела: бессонных ночей ей хватило в самом ближайшем будущем. Особенно когда вернулась с очередным известием младшая дочь… Оставалось только выдумывать, чем себя утешить. Например, тем, что Полинка – не Ева. А Юра – что ж Юра, взрослый сын, да и не привык он чувства свои показывать…

То, что мучительным комом стояло в его душе, пробиваясь сквозь любую усталость, – этого Юра действительно не хотел показать никому.

– Суки, они суки и есть! – сквозь зубы процедил Годунов и добавил: – Чтобы не сказать больше.

Юра невольно усмехнулся этому изысканному добавлению, хотя всем им было не до смеха: спасательский «Мерседес» застрял в правой полосе. Надрывалась сирена, крутясь, полыхали мигалки, но машины впереди стояли стеной, и объехать их не представлялось возможным. Казалось, вся Кольцевая остановилась, как испортившийся аттракцион. Но, похоже, дело было всего лишь в чьей-то мелкой поломке впереди, и надо было только поскорее миновать этот затор.

– Может, некуда им сдвинуться? – сказал Андрей Чернов; сзади ему не видно было, в чем дело. – Сплошняком стоят.

– Есть, есть, – с той же злостью вглядываясь вперед, ответил Борька; за год работы в спасательской бригаде он чуял ситуации на дорогах получше любого милиционера. – Только по правой сплошь стоят, а по левой все-таки едут. Это во-он тот, на «КрАЗе», пускать не хочет. Не нравится гаду, что перед нами еще три иномарки проскочат!

– Эй, эй, Боря! – Гринев попытался удержать его за рукав. – Морду бить пойдешь?

Но Годунов уже открывал дверь.

– Жизнь покажет, – буркнул он. – Да пусти ты, Юра, что ты как Исус Христос, честное слово! Пять минут стоим из-за этого козла, пока он свои мудацкие амбиции тут показывает!

Борис дернул плечом, распахнул дверь и выскочил на дорогу.

Конечно, ситуацию он оценил правильно. Водитель «КрАЗа», стоящего в левой полосе, тремя машинами впереди спасательского «Мерседеса», вполне может сдать вправо. Там есть довольно большой просвет, да и задние еще сдвинутся, когда увидят зачем. Может, но не хочет, и явно только потому, что перед спасателями проскочат на халяву еще три машины. Как раз с такими водилами казенных грузовиков и возникали у них проблемы в пробках. Поцарапать машину он не боится, административных мер тоже, спешить ему особо некуда, еще облает: «Ты, может, за водкой торопишься!»

Гринев выскочил наружу вслед за Годуновым. Водитель стоящего впереди «Опеля» опустил стекло, крикнул ему в спину:

– Правильно, ребята, по морде ему, по морде! Зовите, если что!

Но, кажется, звать кого-либо на помощь уже не было необходимости. Сквозь сырой смог, повисший над Кольцевой, Гринев увидел, что Борька машет ему рукой, разворачивается и бежит обратно. Машины впереди задвигались, начали перемещаться, и они с Годуновым вскочили в «Мерседес» уже на ходу, пока их водитель выруливал влево.

– Что там? – не оборачиваясь, поинтересовался шофер. – Совесть заговорила?

– Счас! – хмыкнул Годунов. – Сидит лоб такой, рожа как у борова, откуда у него совесть? Я, орет, не нанимался тут как в цирке крутиться из-за вас. Браток какой-то из джипа высунулся – видишь, который назад сдает по правой полосе? Съезжай, говорит, вправо за мной, пропусти спасателей, а то пристрелю сейчас. Тот и пропустил. – Борис высунулся из окна, помахал кому-то – видно, благодарил братка – и, обернувшись, подмигнул Юре: – Может, под бандитов пойдем, а, Валентиныч? А что, хоть ездить будем как люди. Правду народная мудрость гласит: трудно жить без пистолета! – Но тут же лицо у него снова стало злым и серьезным: – Из-за такого вот козла опоздаем опять…

Не то чтобы это случалось часто, но пару раз опаздывать из-за пробок им приходилось. Особенно когда заторы возникали на Кольцевой, да не такие, как сегодня, а настоящие, непрошибаемые, в которых даже самый совестливый водитель не мог пропустить спасателей.

– Вот, елки, прям как в песне: только вертолетом можно долететь! – покрутил головой Чернов. – Возле Склифа площадку делают, слышал, Валентиныч? Еще на Кольцевой будет и возле пятнадцатой больницы.

– Слышал, – коротко кивнул Гринев.

– Слушай, Юра, – словно вспомнил что-то Борис, – а почему это ты в Склиф свой не зайдешь никак? – Впрочем, он тут же сам себе ответил: – Заездили мы тебя, конечно. Но я тебе уже давно хотел сказать: ты сходил бы все-таки, нашел бы время.

– Приехали, Боря, – перебил его Гринев. – Во-он «Форд» милицейский мигает.

Он надеялся, что, занявшись работой, Годунов забудет свой вопрос. Но то ли работа на этот раз попалась более-менее спокойная, без человеческих жертв и со сравнительно легкими травмами, то ли Юрино трудоустройство занимало Годунова больше, чем можно было предполагать, но на обратном пути он вернулся к этой теме.

– Я, думаешь, не помню? – продолжил Борис уже на базе, после обеда. Вызовов пока не было, ребята расслабились перед телевизором, и они с Юрой остались в медпункте вдвоем. – Я же помню, Юра, еще в Ленинакане профессор этот твой говорил, как его… Что золотые, мол, руки у Юрия Валентиновича и пусть он поэтому, дорогой товарищ комсомолец, людей оперирует, а завалы вы уж как-нибудь без него расчищайте.

Вот память у Борьки – как у компьютера! Тогда, в Армении, профессор Ларцев много чего сказал своему молодому коллеге по Институту Склифосовского. Сам-то Гринев вряд ли это забудет… Но ведь то он, а то Борис!

Впрочем, Юра прекрасно знал: и Борис не забывает ничего, что еще с Армении соединяет их так неразрывно.

– Так как, Юра? – не отставал он. – Ты чего молчишь?

– А что мне говорить? – нехотя ответил Гринев. – Ну, не заходил. Здесь, что ли, у меня работы мало?

Может, в другой раз Борька и обиделся бы на такое упорное нежелание быть с ним откровенным. Но, похоже, сейчас он интересовался не процессом, а только результатом разговора со своим другом. А в таких случаях Годунов становился невосприимчив к мелочам.

– Здесь – немало у тебя работы, – согласился он, не обращая внимания на Юрин тон. – Но у нас же что? Обезболивание, первая помощь. Как будто я не понимаю! А оперировать-то, Юра?

– Что ты, Боря, пристал как банный лист! – рассердился Гринев. – «Пойди, сходи»… Кино там, что ли? Захотел – ушел, захотел – пришел?

Последние слова вырвались помимо воли. Не так легко ему было вспоминать, при каких обстоятельствах он ушел три года назад из Склифа…

– В общем, тебя это не касается, – резко произнес Юра. – Мне работы хватает.

– Ну и дурак, – заключил Борька, вставая. – Работы ему хватает! Тебе, может, и денег хватает?

Это он произнес, уже стоя у двери медпункта, так что ответить Гринев не успел. И что он мог ответить?

Никогда в жизни деньги не были проблемой, которая хоть сколько-нибудь могла бы его тревожить.

В его детстве и юности вопрос о деньгах вообще не поднимался в семье. Не из-за какой-то особенной деликатности, а просто потому, что их всегда было не в избытке, но достаточно. Во всяком случае, на Юриной памяти – когда отец, несмотря на инвалидность, уже работал в Институте Курчатова и получал столько, сколько должен получать специалист высокой квалификации, да еще связанный с государственными секретами. К тому же и бабушка Миля не считала, что ее зарплата в Институте истории искусств и многочисленные гонорары – это только ее деньги.

Отношение к деньгам у нее вообще было редкостное! Эмилия Яковлевна могла, например, к изумлению всей советской делегации, истратить кучу долларов на какую-нибудь совершенно бесполезную и совершенно прекрасную африканскую маску.

Могла закатить такой банкет в «Метрополе» по случаю защиты докторской, что официанты потом с почтением здоровались не только с нею, но и с ее внуком, если ему случалось заглянуть туда с девушкой.

И с такой же беспечностью могла месяц жить до зарплаты на копейки, оставшиеся после этого банкета.

Если Юра что и унаследовал от бабушки Мили, кроме темно-синих глаз, то, конечно, ее отношение к деньгам.

Банкетов в «Метрополе» он, правда, не устраивал, но о деньгах всегда думал не больше, чем они того заслуживали. Даже когда его склифовская зарплата стала как-то незаметно сжиматься и за какой-нибудь год сделалась совсем уж мизерной. Нельзя сказать, что это его радовало – как наверняка не радовал денежный дефицит и Валентина Юрьевича, у которого на грани закрытия оказался целый отдел. Но что не приводило в ужас, как приводило в ужас многих, – это точно.

Конечно, Гринев понимал, что находится в более выгодном положении, чем большинство его коллег: дети-то по лавкам не плачут. И дома в любом случае ждет приличный обед, уж об этом мама позаботится. Да с его равнодушием к еде… Только чай он любил хороший, дорогой и всегда заваривал так, что мама ужасалась «Юрочкиной уголовной привычке к чифирю».

К тому же Юра принадлежал к тем редким мужчинам, которые бессознательно обладают хорошим вкусом, поэтому любая одежда – от спасательского комбинезона или хирургической рубашки до классического английского костюма – сидела на нем как влитая. Ему же самому, в точности по его любимому Маяковскому, кроме свежевымытой сорочки, никакой особенной одежды не требовалось.

Книг в доме было столько, что покупать их не было необходимости. Для отдыха вполне хватало кратовской дачи и, в прежние времена, зимних поездок в горнолыжный лагерь на Джан-Тугане.

Поэтому Юра мог себе позволить хоть вообще переселиться в Склиф, не выкраивая время на дополнительные заработки, вроде кастрации новых русских котов или подрезания хвостов новым русским собакам.

А на Сахалине он и вовсе вел жизнь настолько одинокую и замкнутую, что на нее и денег почти не требовалось.

Гринев сам понимал, как мало ему надо, и нисколько этим не гордился. Чем гордиться-то? Что хоть и интересно было бы увидеть Лондон и Париж, но все-таки он может прожить и без них? Вряд ли это можно считать достоинством – скорее убожеством.

Что нет женщины, которой хотелось бы подарить весь мир и парочку брильянтов в придачу? Вернее – не было такой женщины…

Теперь такая женщина была, и, глядя на нее, особенно когда она улыбалась с экрана знакомой и вместе с тем какой-то совсем чужой улыбкой, Юра понимал: делать вид, будто ничего не произошло и не происходит, больше невозможно.

Смешно же, в самом деле, думать, что на жизнь им с Женей хватает тех денег, которые он привычно кладет в день зарплаты в верхний ящик бабушкиного шкафа! Иногда, недели через две, он замечал, что их там вообще не убавилось. А между тем они каждый день что-то ели, чем-то ездили на работу, и рубашки у него каждый день были свежие, потому что стирались хорошим порошком, и, когда в старой плите прогорели конфорки, на кухне появилась новая, итальянская…

Все это можно было считать мелочами, но и мелочи о чем-то говорили.

Юра никогда не вникал в то, как ведется домашнее хозяйство. Не то чтобы он считал это презренным бабским занятием – просто необходимости не возникало, и он ни о чем таком не задумывался. Но теперь задумываться приходилось; по крайней мере, он был в этом уверен.

Что думает на этот счет Женя, он понять не мог. Если бы Юра хоть раз заметил, что ее угнетают неизбежные мелочи совместного быта, он догадался бы, как на это реагировать. Он вообще привык реагировать «по факту», на конкретные и очевидные события. А теперь в его распоряжении были только собственные домыслы, и он терялся, злился на себя, мрачнел, понимая, что портит своей мрачностью настроение не только себе, – но ничего не мог с собою поделать.

Однажды, вернувшись утром с дежурства, Юра начал издалека, стараясь придать своему голосу как можно более беспечный тон:

– Слушай, а откуда сегодня взялись пельмени? На завтрак-то? Ты же работала вчера вечером, я тебя своими глазами видел на голубом экране. Или они магазинные? – поинтересовался он.

Женя расхохоталась так, что и он невольно улыбнулся.

– Юрочка! – вытирая слезы, сказала она. – Вот и пожалуйста – стараешься-стараешься, а ты без экспертизы разобраться не можешь, магазинные пельмени или нет! – И спросила уже другим тоном: – Боишься, что любовная лодка разобьется о быт? Юра, да ведь я работаю гораздо меньше, чем тебе кажется. Я же телезвезда у тебя, забыл?

– Не забыл, – кривовато улыбнулся он.

– Значит, мне достаточно изредка показываться на небосклоне, – то ли не заметив его кривоватой улыбки, то ли не обратив на нее внимания, продолжала Женя. – И я на нем регулярно показываюсь три раза в неделю вечером и раз в неделю днем. А все остальное время могу проводить так, как мне нравится.

– А тебе это нравится, Женя? – негромко спросил Юра. – Вот это все – твой нынешний образ жизни?

Он стоял на кухне спиной к окну, прислонившись плечом к холодильнику, и смотрел на Женю исподлобья.

– Как только мне что-то перестанет нравиться в моем образе жизни, я тебе сразу скажу, – так же негромко и отчетливо ответила она и, мгновенно переменив тон, добавила: – Их же полная морозилка, пельменей этих! Когда-то моя няня Катя со скоростью пулеметной ленты их лепила, я только рот открывала. Отойди-ка от холодильника, Юра, я еще достану.

И на это еще можно было закрывать глаза. Но ведь были вещи и посерьезнее! Однажды в начале зимы Женя вернулась после дневного эфира до того злая, что Юра поразился: никогда не приходилось видеть, чтобы такими холодно-надменными были ее глаза.

– Случилось что-нибудь? – спросил он, помогая ей снять серо-голубую длинную шубу.

– Да черт его знает! – сердито ответила Женя. – Вроде ничего особенного. Хотела же машину поймать – нет, потащилась в метро!

– И что? – Он слегка напрягся.

– И прицепился какой-то болван. Я вас сразу узнал, вы в жизни такая… А по телевизору вы сякая… А замужем или еще нет, а давайте как-нибудь с вами встретимся. И прочее в том же духе. Тут же остальной народ подтянулся с вопросами… По улице слона водили!

– Машина тебе нужна, – пожал плечами Юра.

– Нужна, – согласилась Женя. – Лень водить учиться, но придется. А ты не водишь? – спросила она.

– А что, хочешь, чтобы я тебя возил? – усмехнулся он. – Так ведь некогда.

– Не возил чтобы, а водить поучил. Некогда на курсы время тратить, – невозмутимо поправила она. – Я вообще-то умею немного, но навыка никакого. – И засмеялась, сверкнув светлыми глазами: – А внутренний голос мне скромно подсказывает, что это дело у меня пойдет как по маслу!

Конечно, он умел водить машину – и легковую, и грузовик, и мотоцикл. Даже вертолетом пробовал управлять на Сахалине. В Южном, где японские автомобили и в самом деле были не роскошью, а средством передвижения, Гринев почти сразу купил подержанную, но вполне приличную «Тойоту» с правым рулем, которую перед отъездом за бесценок продал.

И конечно, он нервничал, когда Женя одна возвращалась домой, особенно вечером. И что машина нужна, давно уже понимал. Ну, и что толку было от его нервов и от его понимания?

– Поучу, – сказал Юра, изо всех сил сдерживая странное, большее, чем раздражение, чувство. – Было бы на чем.

Разговор этот произошел в начале декабря, а уже через две недели Женя попросила его съездить с нею в автосалон и посмотреть маленький «Фольксваген». На месте оказалось, что «посмотреть» значит выбрать и тут же оплатить. То есть оплачивала-то Женя, а Гринев вместе с расторопным механиком для приличия проверял уровень масла и заглядывал под капот сверкающего, как елочная игрушка, автомобиля цвета «красный перец».

– Это у нашего президента кредо такое, – словно оправдываясь, сказала Женя, когда механик положил перед нею ключи с кожаным брелочком. – Папа считает, что прожиточный минимум в виде квартиры и машины своим лучшим сотрудникам «ЛОТ» обеспечивать обязан.

– Правильно считает ваш папа, – радостно улыбнулась девушка, оформлявшая бумаги. – Извините, Евгения Витальевна, а можно у вас автограф попросить?

Иногда Гринев не мог понять: чем съедается их жизнь больше – внутренней тревогой или внешним напряжением? Изматывающими поисками общего душевного равновесия, бесплодной борьбой с разительной несхожестью их жизней – или теми житейскими обстоятельствами, которые с каждым днем становятся все очевиднее: деньги, машина, образ жизни, прожиточный минимум?..

Глава 5

Может быть, несмотря ни на что, он все-таки был прав – тогда был прав?..

Эта предательская мысль уже не первый раз приходила Жене на ум, но каждый раз она гнала ее от себя едва ли не с ужасом. Потому что Юра сказал тогда, в избушке: «Я ведь все уже и сейчас понимаю, мне и пробовать не надо. Ты сначала мучиться будешь мною, потом раздражаться, потом тяготиться, а потом… Зачем до этого доводить, Женя?»

Она не тяготилась им, а до раздражения довести ее было почти невозможно, потому что она брала себя в руки прежде, чем начинала раздражаться. Но сейчас Женя отчетливо понимала: дело только в ее выдержке, больше ни в чем. Мучительное, напряженное состояние уже стало для нее привычным за этот нелегкий год.

Мысль о том, что Юры может с нею не быть, заставляла ее холодеть от ужаса. Но что делать для того, чтобы этого не произошло, Женя не знала. И металась, пытаясь это понять. Но только внутренне металась, из последних сил оставаясь внешне спокойной…

Иногда ей казалось, что все как будто налаживается. Женя радовалась каждой примете того, что Юра привыкает к ней, перестает воспринимать ее внешнюю жизнь как нечто себе враждебное. Она больше не казалась ему чужой на экране – во всяком случае, ей он об этом не говорил. Наоборот, даже на работе старался смотреть программы, которые она вела, сразу звонил ей на сотовый и смеялся ее экспромтам, и замечал, когда она слишком актерствовала.

Женя забыть не могла, как он сказал ей однажды, словно извиняясь:

– Ты не думай, не такой уж я дурак…

– Я и не думаю, – улыбнулась она. – А что, Юра?

– Да что… Ляпнул тогда тебе, что улыбка, мол, чужая на экране. Думаешь, я бы очень радовался, если бы ты по телевизору так же улыбалась, как мне улыбаешься? Ты же не маленькая княгиня Болконская.

– Ты зато на князя Андрея о-очень сильно похож! – засмеялась она, чувствуя, как сердце сжимается от невозможного, неназываемого чувства к нему. – Только не на Тихонова из фильма, а на настоящего!

Жене легче становилось в такие, из-за Юриной сдержанности очень редкие, минуты. Она ловила их, как северный житель ловит каждый солнечный луч. И вдруг, нежась в этих лучах, она вспоминала мальтийский отель, коньяк в большом бокале, «кинг сайз»… Эти воспоминания били ее страшным обухом, и никуда от них было не уйти.

Один из таких приводящих в отчаяние ударов пришелся как раз на день ее рождения.

Впервые за долгие годы Женя радовалась этому дню как ребенок и понимала причину своей радости. Да она на лице у Юры была написана, причина! Он хотел, чтобы она радовалась, ему это было важно и дорого, и, значит, это не могло быть иначе.

Женя уже знала, что подарки он любит делать сюрпризом, и заявления вроде: «Вот тебе деньги, купи себе что-нибудь от меня», – для него невозможны. Конечно, это у него с детских лет осталось, он сам рассказывал, что на Новый год подарки всегда неожиданно появлялись под елочкой, даже когда в Деда Мороза десятилетний молодой человек уже не верил. А в день рождения подарки встречали Юрино пробуждение, и он удивлялся: откуда родители узнали, что он хотел именно двуствольное ружье, из которого можно будет пробками стрелять на даче?

Жене смешно и радостно было замечать, как Юра окольными путями выспрашивает, что она хотела бы получить в подарок.

– Красивое колечко, – вдруг говорил он, когда по телевизору в сотый раз крутили рекламу какого-то ювелирного магазина. – Нравится тебе такое?

– Не нравится, – отвечала Женя. – Как оно может нравиться – бриллиант с булыжник!

– Да? – удивлялся он. – Разве для бриллианта это плохо?

– Это для меня плохо, а не для бриллианта, – смеялась Женя. – Я бриллианты вообще терпеть не могу.

День ее рождения выпал на Юрино дежурство. Вернее, на следующий после дежурства день. Но с работы он пришел все-таки позже, чем она проснулась.

– Ну вот! – расстроенно воскликнул он, открыв входную дверь и нос к носу столкнувшись с выходящей из ванной Женей. – То не добудишься тебя, то чуть свет подхватываешься. Тьма еще на дворе, спала бы.

– Я сплю. – Она с готовностью закрыла глаза, остановившись посреди прихожей. – Сплю, Юрочка, последний сон досматриваю.

Женя почувствовала, как он обнимает ее, целует в губы, в закрытые глаза. Потом – как что-то обвивается вокруг ее шеи.

– А это что такое холодное? – Она немедленно открыла глаза и потрогала свою шею.

– А это я тебя поздравляю, – улыбнулся Юра.

На витой серебряной цепочке висел овальный каменный медальон, обрамленный таким же витым, очень тонким серебряным ободком. Женя тут же расстегнула цепочку и положила медальон на ладонь, чтобы разглядеть получше.

Это был светлый, зеленовато-голубой агат – непрозрачный, но со множеством прозрачных прожилок. Прожилки складывались в причудливый, изменчивый узор: дорога вилась меж деревьев, тут же превращалась в реку, в женский профиль, в сплетение древесных веток…

– Спасибо, Юрочка! – радостно произнесла Женя, отрываясь от созерцания камня. – Ой, и серьги такие же!

– Расти большая. – Юра снова поцеловал ее, теперь уже в открытые глаза. – Правда, на глаза твои похоже?

– Да? – удивилась она. – А мне показалось, там пейзаж какой-то.

– А у тебя в глазах что, как ты думаешь? – улыбнулся он. – Такой пейзаж, что… С днем рождения, милая моя, любимая, ненаглядная…

Это он уже прошептал ей на ухо, прижав к себе. Женя зажмурилась, вслушиваясь в его слова, и тихо засмеялась.

– А тогда ты сказал: «Женечка, сердце мое и жизнь…» – шепнула она. – Помнишь? На берегу, когда рыбу пошли ловить, а я вспомнила, что седьмое апреля сегодня.

– Помню, конечно, – кивнул Юра. – То есть не что сказал помню, – улыбнулся он. – Что думал, то и сказал. А просто весь этот день так помню, что… Еще, помню, расстроился, что подарить тебе нечего.

– Да ты же подарил, – возразила Женя. – Сразу же и нашел, что подарить! Очень красивая была ракушка, как…

Тут она осеклась, замолчала, замерла в его объятиях.

– Что ты? – удивленно спросил он. – Женечка, что с тобой?

– Н-нет, ничего… – пробормотала она, чувствуя, как кровь отливает от лица. – Просто что-то…

Едва ли не впервые в жизни выдержка изменила ей! Женя понимала, что нельзя, невозможно сейчас отдаваться мгновенно нахлынувшему мучительному воспоминанию. Юра сразу почувствует ее скованность, сразу поймет, что она чего-то недоговаривает. Но она ничего не могла поделать с собой: в ушах у нее стоял тоненький хруст перламутровой ракушки в темноте мальтийского отеля, и она застыла – неподвижная, неживая, как соляной столб.

– Просто так просто. – Юра пожал плечами и опустил руки. – Пойдем сегодня куда-нибудь?

– Если пригласишь, – с трудом выговорила Женя и тут же заметила, как тень пробежала по его лицу.

– А ты думала, и в день рождения никуда не приглашу? – усмехнулся он. – Куда ты хочешь?

В эту минуту она уже не хотела никуда.

И все – встало между ними напряжение, незримая, но прочная стена недоговоренности. Встала и не исчезала никуда ни весь день, ни вечером, когда они собирались в ресторан.

Женя смотрела, как Юра застегивает рубашку, как надевает костюм – тот самый, темно-синий английский костюм, на который она сразу обратила внимание, когда год назад увидела Юрия Валентиновича Гринева в сахалинской корейской кафешке. Рядом с ним за столиком сидела тогда его жена. И, наверное, точно так же он собирался тогда в кафешку со своей Олей, как теперь собирается в «Метрополь» с Женей. И точно так же с этой девочкой расстался…

Последнее, случайно вырвавшееся «точно так же» заставило Женю вздрогнуть, как будто она произнесла это вслух. И как раз в этот момент Юра взглянул на нее.

– Ты не заболела? – спросил он. – Вид какой-то у тебя… Как в ознобе.

– Нет, ничего, – покачала она головой. – Твоего цвета костюм, как раз к глазам. Нэйви блю…

– Как-как? – переспросил он.

– Нэйви блю, морской синий. В этом сезоне очень модно. Или в прошлом было модно?

– А-а, – протянул он. – Будем надеяться, глаза еще из моды не вышли. Видишь, как удачно!

Женя расслышала насмешливые нотки в его голосе. Он и раньше подсмеивался над нею, поддразнивал иногда. Но на этот раз нотки были совсем не веселые.

– Ты готова? – спросил Юра, окидывая взглядом ее длинное, цвета темной зелени платье с высоким разрезом сбоку. – В самом деле, идут тебе эти камешки. Хотя и простоваты, конечно.

– Идут, – согласилась она, еле сдерживая слезы. – Давай такси вызовем, не хочется на улице ловить.

– Мне тоже не хочется, – кивнул он. – Сейчас вызову.

В таком настроении и отправились они в «Метрополь» праздновать день ее рождения.

«Почему он не пошел? – думала Женя, захлопывая дверцу «Фольксвагена» и нажимая на кнопку сигнализации. – Не захотел со мной идти, вот и все».

Конечно, она не считала, что Юра – ненавистник ресторанов. Правда, и большим их любителем он тоже не был, но, как сам со смехом рассказал ей однажды, привык к ним с детства так, как другие привыкают к столовке за углом.

– У бабушки целый ритуал был, – вспоминал он. – Тогда ведь это сравнительно дешево было – для нее, во всяком случае. По воскресеньям – в «Берлин», обедать. По будням – в ресторан Дома кино, общаться. По праздникам – в «Метрополь», ужинать. Ну и, конечно, почти всегда меня с собой таскала. Ей, знаешь, так нравилось, – улыбнулся он, – что я ее в дверях перед собою пропускаю, шубу ей подаю. Особенно когда я уже постарше стал, а ей какой-нибудь знакомый встречался, с которым она сто лет не виделась. «Ах, Милечка, что это за молодой человек с тобой?» – «А ты как думаешь, Рома?» – «Да-а, милая, все стареют, кроме тебя!» И прочее в том же духе.

– А ты что? – любопытствовала Женя.

– А что я? – смеялся Юра. – Подыгрывал, что мне еще оставалось! С задумчивым видом смотрел в сторону, потом интересовался соответствующим тоном: «Так мы уходим или нет, Эмилия? Нам пора…»

Он и сейчас смеялся, вспоминая об этом. Да Женя и сама прекрасно видела, что в любом ресторане Юра держится совершенно непринужденно – хоть в «Метрополе», хоть в той же корейской кафешке. Он вообще был из тех людей, которые очень мало зависят от окружающей обстановки.

И то, что Юра категорически отказался идти с нею сегодня в ночной клуб на предновогодний концерт известного певца, наверняка не было связано с его принципиальной нелюбовью к злачным местам.

– Настроения нет, Жень, – сказал он и улыбнулся какой-то принужденной улыбкой. – На работе замотался, и вообще… Тут ехать недалеко и по прямой, а водишь ты уже неплохо.

Женя почему-то так расстроилась из-за его отказа, что никуда не пошла бы и сама. Но не пойти было невозможно: предстояло не только развлечься, но и немного поработать – отснять для дневных новостей короткий сюжет и минутное интервью.

И вот теперь, всю недолгую дорогу до улицы Правды, где должно было состояться мероприятие, крутились у нее в голове Юрины слова – тоже произнесенные тогда, в избушке, перед прощанием: «Нужен тебе будет такой муж, которого никуда – ни на тусовку, ни на презентацию? Это тебе сейчас кажется, что все ерунда, от всего ты сможешь отказаться. Не сможешь, Женя…»

«И что же теперь? – мелькало у нее в голове, когда она шла по расчищенному тротуару к ярко освещенному входу в клуб. – Так смогла я отказаться или не смогла? И отказа ли моего он хочет, и от чего отказа? Даже этого я не понимаю…»

Нерадостны были ее размышления, но отдаваться им было, к счастью, уже некогда. Швейцар распахнул перед Женей дверь, и в просторном вестибюле она сразу увидела оператора Влада Яркевича с камерой на плече.

– Наконец-то! – обрадовался он. – А я уж подумал, ты по дороге где-нибудь заплутала.

Влад учился водить машину вот уже год, но воз был и ныне там. Поэтому он не уставал восхищаться тем, что, едва сев за руль, Женя без страха ездит сама, да еще зимой.

– По-моему, мы даже рано, – сказала она, оглядываясь. – Видишь, не встречает никто. А мне же близко совсем, пару кварталов, и все прямо по Ленинградке. И захочешь – не заплутаешь.

– Ну, пошли, пошли, – поторопил Владик. – Отснимем по-быстрому да хоть оттянемся немного. О-о, а тебе же нельзя теперь, за рулем-то, – посочувствовал он. – Нет, все-таки в моем водительском идиотизме есть свои преимущества!

Женя тоже настроена была отснять сюжет как можно быстрее. Правда, не для того чтобы оттянуться, а чтобы поскорее уйти домой. Настроение у нее было подавленное, а в таком настроении шум и суета действовали на нее раздражающе.

– У них, между прочим, открытие сегодня, – сообщил Влад, с интересом озираясь. – А ничего такой зальчик отгрохали. Там дальше казино еще есть и бильярдная, я уже глянул. Кто денежку вложил, интересно?

Зал, в который они вошли по широкому коридору, увешанному фотографиями эстрадных звезд, был еще неполон, но уже гудел музыкой и голосами. Он показался Жене несколько более пафосным и помпезным, чем позволяет хороший вкус, но в общем-то все здесь было при всем: увитая разноцветными лампочками эстрада, довольно большой данс-пол, столики на блестящих ножках, цветочные композиции.

Женя окидывала интерьер отсутствующим взглядом, пытаясь сообразить, что надо отснять, и заодно формулировала в уме несколько коротких вопросов, которые задаст певцу Платонову.

Но мимоходом брошенные слова Влада вывели ее из отрешенного состояния.

– То есть как открытие? – насторожилась Женя. – Погоди, Платонов же говорил, что у него юбилей?

– Как будто одно другому мешает, – хмыкнул Яркевич. – У него юбилей, у них открытие. И все совмещают приятное с полезным.

– Очень интересно! – разозлилась Женя. – А мы, по-твоему, что с чем совмещаем? Что-то я не слыхала, чтобы они оплатили эту джинсу!

– Разве? – удивился Влад. – А я думал, все как положено. Чистая же заказуха!

Женя уже и сама поняла, что ее обвели вокруг пальца, как неопытную девочку. Конечно, сам по себе юбилейный вечер известного эстрадника Платонова был мероприятием, вполне достойным короткого сюжета в лотовских новостях. Но то, что проходил он не в концертном зале, а в ночном клубе, да еще совпадал с открытием заведения, было чистой воды рекламой, которую владельцы должны были оплатить не только Платонову, но и непосредственно «ЛОТу» через коммерческий отдел. Трудно поверить, что хозяева клуба об этом не знали.

«А Платонов-то хорош! – сердито подумала Женя. – На чистом голубом глазу: «Женечка, только для самых близких, потому вас и приглашаю! У вас такая душевная передача, люди вас так любят, так смотрят…» Позвал бы он, если б не смотрели!»

– Хорошо мы влипли, Владик, – сказала она. – Ну, что делать будем?

– Да-а… – протянул Яркевич. – Мне и в голову не пришло, а они, выходит, на халяву проскочить хотели! Знаешь, Жень, – полминуты поразмышляв, предложил он, – давай так сделаем: отснимем все, как будто не въехали. Платонов все-таки не мальчик с улицы, чтоб его послать подальше. Как бы в случае чего по шапке не получить от Головина! Короче, отснимем, а потом прямо к местному директору: так и так, материал есть, как оплатите – сразу пойдет в эфир.

Владику трудно было отказать в сообразительности, но настроения платоновский обман Жене не улучшил.

– Ладно, – вздохнула она. – Ты тут сориентируйся пока со светом, а я пойду юбиляра поищу.

Юбиляра Платонова она, поплутав по коридорам, нашла в гримерке на втором этаже.

«Немаленькое, однако ж, заведение! – подумала Женя, поднимаясь по очередной лесенке. – И не стыдно им так нагло на рекламе экономить?»

Впрочем, риторических вопросов она задавать не любила. О чем тут спрашивать: ясно же, что не стыдно. И кого, кстати, спрашивать – Платонова?

– Петр Григорьевич! – мило улыбаясь, поздоровалась Женя, входя наконец в гримерку. – Прямо дворец тут у вас, еле нашла. Можно оператора сюда пригласить?

– Здравствуйте, Женечка, милая моя! – Полный, но подвижный, с эффектной сединой в черных кудрях, Платонов вскочил с кресла и сделал несколько шагов ей навстречу, приветственно протягивая обе руки. – Как же это вас не встретили? Не думали, что вы до начала появитесь!

– Извините, Петр Григорьевич, – непринужденным тоном продолжала Женя, – мы сегодня в самом быстром темпе. Пару слов перед концертом, первую песню – и все.

– Что так? – непритворно огорчился тот. – Хотя – правильно, сколько можно работать! Здесь и отдохнуть не грех. Меню сегодня изысканное, уж поверьте старому гурману. И для вас, конечно, все гратис, включая казино.

– Вы угощаете? – не сдержала усмешку Женя.

– Да, в общем-то… – промямлил Платонов. – Не то чтобы я… Хозяева вам тоже рады. У них ведь сегодня, если вы слышали, тоже праздник.

– Да, – кивнула Женя. – Жаль только, что я не от вас об этом узнала. Так как, Петр Григорьевич, звать оператора?

То ли она задала этот невинный вопрос не тем тоном, то ли он заранее ожидал вопроса с подковыркой, но голос у Платонова сделался вкрадчивым.

– Женечка, прелесть моя, – промурлыкал он, – я понимаю, вам, как всякой красивой женщине, не работать хочется в ночном клубе, а отдыхать. Но и это успеется, уверяю вас! Если на пару минут вечером пойдет сюжетик и адрес клуба будет указан… Хотя бы только название улицы! – поспешил он уточнить. – Здешняя дирекция готова… Ну, скажем, пятую часть от стоимости эфирного времени, устроит вас? Зато сразу и лично вам.

– Но какой же смысл лично мне платить? – делая изумленные глаза, спросила Женя. – Это начальство ведь решает, что в эфир пойдет, Петр Григорьевич, при чем же здесь я?

– Женечка! – Он хитро подмигнул, слегка пожал ее руку. – Мы же с вами неглупые люди. Как фамилия вашего начальства? И потом, разве мой юбилейный концерт сам по себе не является событием? Уверен, ваш папа не найдет причин зарубить сюжет только из-за того, что будет крупно снята вывеска над входом!

– Мой папа, – спокойно объяснила Женя, – в такие подробности вообще не вникает. Он вполне доверяет своему сотруднику, моему прямому руководителю. Если уж ваши спонсоры так хорошо осведомлены о фамилиях, пусть выяснят и порядок подчинения. Мое дело – снять сюжет о замечательном юбилейном концерте выдающегося артиста. О вашем, дорогой Петр Григорьевич! А презренные финансовые вопросы пусть наши Каупервуды выясняют без нас с вами.

По легкому недоумению на лице Платонова Женя поняла, что он не читал романов Драйзера и не знает, кто такой Каупервуд.

«Ну и черт с ним! – со злорадством подумала она. – Пускай думает, что это мой непосредственный начальник».

– Так я пойду за оператором, – сказала она, вставая. – Вы ведь уже готовы, Петр Григорьевич? Ровно три вопроса в гримерке и ваш крупный план на эстраде. Что еще нужно зрителям, правда?

Одно хорошо было во всей этой истории: разговор с Платоновым заставил Женю собраться и помог преодолеть тоску. К тому времени, когда была окончена съемка, настроение у нее стало лучше. Или, во всяком случае, бодрее.

– А то оставалась бы, – предложил Яркевич. Он уже избавился от своей дорогостоящей аппаратуры, отправив ее с лотовским шофером, и теперь держал в руках рюмку текилы и ломтик лимона. – Почему не покушать на халяву?

– Пошли они, – поморщилась Женя. – Что я, из голодного края? Да нет, ты посиди, – поспешила она успокоить Влада. – А мне же пить все равно нельзя, какой смысл?

– Ну, как знаешь, – кивнул он. – Бай-бай тогда!

Женя уже вышла в коридор с фотографиями звезд на стенах, когда услышала у себя за спиной:

– Женя! Женя, погоди минуту!

Сквозь доносящиеся из зала звуки музыки она не расслышала, кто ее зовет, и, обернувшись, ожидала увидеть что-нибудь забывшего Владика. Но по коридору следом за ней быстрыми шагами шел Несговоров.

«Его мне только не хватало! – подумала Женя. – Сейчас начнется демонстрация преуспеяния».

Зная Олега, нетрудно было догадаться, как он поведет себя с бывшей любовницей. Наверняка расскажет, до чего прекрасно ему живется: новая квартира, машина, дача. Может быть, не постесняется также сообщить, как много у него женщин. Или, наоборот, одна, но зато какая! В любом случае Жене совершенно неинтересно было его слушать.

– Привет, – сказала она, когда Несговоров подошел поближе: не убегать же от него! – Неужели и ты материал здесь снимаешь?

– О чем? – удивился он.

– А мне джинсу хотели подсунуть по дешевке, – объяснила Женя. – За наличные.

– А-а! Ну и взяла бы, – пожал он плечами. – «ЛОТ» ваш деньги и так лопатой гребет.

– Да и я не бедствую, – усмехнулась Женя. – Извини, Олег, спешу.

– К любимому? – поинтересовался он.

– Тебе-то какая разница?

«Так и знала, – про себя вздохнула она. – Сейчас начнет рассказывать о своих преимуществах».

Но, к ее удивлению, Несговоров отреагировал иначе.

– Сам не знаю, – с неожиданной грустью произнес он. – Вроде бы никакой не должно быть разницы. А есть! Жень… – Он просительно глянул на нее. – Пошли посидим немного, а? Хочется с тобой поговорить…

Она собралась было сказать, что ей как раз совсем не хочется с ним говорить, но как-то само собою вырвалось другое:

– Да неохота за их счет сидеть! Послать – послала, а покушать – пожалуйста?

– Я заплачу, – тут же отреагировал Олег. – Прямо при тебе, чтоб совесть твою успокоить!

Это было произнесено с такой необычной для Несговорова пылкостью, что Женя невольно улыбнулась.

– Ладно, посидим немного, – кивнула она.

– Ты что будешь пить? – спросил Олег, когда они уселись за столик в углу.

Сам он был уже на подпитии – Женя видела это по опустившимся уголкам его губ – но в общем-то не пьян и не развязен.

– Ничего, – ответила она. – Я за рулем.

– Ого! – поразился Олег. – А как же природная лень? Да-а, хорош у тебя бойфренд… Все-все! – поспешил он добавить, заметив, что Женины брови надменно приподнялись. – Вот до него-то мне уж точно дела нет! Как он себе живет, кого спасает… Замнем для ясности. Нервишки просто ни к черту стали, – сказал он, словно оправдываясь. – Удивляться, конечно, нечему: со всех сторон ведь долбают.

Женя всегда не слишком вникала в гуляющие среди телевизионщиков сплетни. Не оттого, что чувствовала себя избыточно нравственной, – просто не интересовалась. А теперь ей и вовсе было не до таких призрачных, не имеющих отношения к ее жизни вещей, как чей бы то ни было имидж. Но не слышать разговоров об Олеге было просто невозможно: слишком заметной и скандальной фигурой он стал в журналистской среде.

За год, прошедший после расставания с Женей, его репутация классически продажного журналиста только укрепилась. Притом если некоторые, особенно молодые, репортеры могли сыграть неприглядную роль «сливного бачка» по неведению, то с Несговоровым дело обстояло совсем иначе. Он словно бравировал своей политической ангажированностью и всем назло охотно демонстрировал ее материальные подтверждения. Если галстук – то не меньше, чем за триста долларов, если дача – то гектар-другой на Николиной Горе. Или вдруг он сообщал в интервью «желтой» газетенке, что увлекся конным спортом и приобрел племенного жеребца, которого держит у себя на новой даче в специально построенной конюшне.

Да плюс его эффектная внешность, да плюс невероятная и все растущая популярность… Одним словом, пищи для сплетен хватало даже помимо его еженедельных «Доводов», которые и сами по себе дразнили журналистскую тусовку.

Все это было так, но во всем этом не было для Жени ничего нового. И ее отношение к этому не изменилось. Были в жизни вещи, которых она ни за что не стала бы делать сама, но не особенно осуждала в других. Ну, хочет человек быть популярным и жить не красиво, а очень красиво. Ну, готов ради этого пожертвовать своей репутацией. Так ведь своей же, не чужой! Не мальчик, сам разберется, что для него почем.

– Ты чего молчишь? – спросил Несговоров. – Тоже считаешь, что мой олигарх диктует мне тексты передач?

– Не считаю, – улыбнулась Женя. – Больше ему заняться нечем! Он тебе оптом заплатил вперед за все, и не надо делать вид, будто ты этого не понимаешь. Но мне это, Олег, совершенно все равно, – добавила она. – Честное слово. Не киллером же ты работаешь. А остальное – твое дело, при чем здесь я?

– Ни при чем, – кивнул он. – Но это-то и грустно… Мне, Женька, легче сейчас было бы, если б я знал, что тебе не все равно. – Официант незаметно поставил на стол высокую рюмку с текилой, и Олег быстро опрокинул ее в рот. – Все-таки, знаешь, когда никакой поддержки нет… Мне, правда, ничья поддержка и не нужна, кроме твоей, – тут же уточнил он. – Противно просто: таких все из себя непорочных-неподкупных корчат. Толпы неуловимых Джо!

– Каких Джо? – удивилась Женя.

– Анекдот такой есть, не знаешь, что ли? Все твердят: «Неуловимый Джо, неуловимый Джо!» Потом один наконец спрашивает: «А почему он неуловимый?» – «Да кому он на хер нужен!» Вот так и коллеги дорогие со своей гребаной неподкупностью. Кому они на хер нужны? Для кого пишут, чего людям надо – понятия не имеют. А строят из себя – куда там! Совесть общества!

– Да ладно, Олег, – поморщилась Женя. – Я все это сто раз уже слышала, зачем повторять? И вообще, об этом Маяковский еще писал, когда по Америке путешествовал.

– О чем – об этом? – удивился он.

– Да вот об этом, что ты сейчас говоришь. Что журналисты куплены так дорого, что уже могут считаться неподкупными. А если тебе цена такая, что другие дают больше, – докажи, и хозяин сам добавит.

– Надо же! – захохотал Несговоров. – А я думал, он только про дедушку Ленина писал.

– Не только. – Женя почувствовала, что минимальная энергия, необходимая для разговора, выходит из нее, как воздух из проколотого шарика. – Он много про что… Ну, неважно. Ты для этого меня звал?

Вялость, никчемность этой беседы ни о чем угнетали ее почти так же, как нерадостные воспоминания, связанные с Несговоровым.

– Да как-то… – со странной для него заторможенностью пробормотал Олег. – Думал: вот, мне бы с Женькой поговорить, ее мнение услышать. Ну, услышал – и что?

– И ничего, – ответила Женя, вставая из-за стола. – Тем более что ты и сам его знал. Пойду, Олег. Счастливо тебе!

– Тебе тоже, – кивнул он и вдруг добавил, глядя на нее снизу вверх тоскливыми глазами: – И чего ради ты от меня ушла, не понимаю… Знаешь, почему такой разговор у нас дурацкий получается? Потому что не так бы нам с тобой говорить… На Мальте какая ты со мной была – помнишь?

– Помню, – помолчав, выговорила Женя. – Помню, Олег, не забываю.

И, больше не глядя на него, пошла к выходу.

Глава 6

Впервые в жизни Ева не замечала, как сменяют друг друга времена года. Она всегда любила незыблемую прелесть, с которой желтеют, а потом опадают листья, ложится на землю снег… Но теперь все это не занимало ее воображения, а значит, словно бы и не существовало в реальности.

Изредка, когда Ева отдавала себе отчет в том, что в реальности для нее существует теперь только Артем, она испытывала что-то похожее на изумление. Снова начинали биться в висках тревожные слова: невозможно, невозможно… Но тут же она вспоминала не свое чувство к нему, а его самого – такого, каким видела каждый день.

Утром, когда Артем еще спал, а она, по обыкновению рано проснувшись, смотрела на его лицо, на этот спокойный во сне, любимый тонкий абрис и едва удерживалась, чтобы не провести рукой по его щеке.

Днем, когда, делая что-нибудь, он вдруг оборачивался к ней – и она с замирающим сердцем сразу же ловила знакомую серебряную нить его взгляда.

Вечером, когда они сидели в темной, приспособленной под фотолабораторию кладовке, и его лицо казалось Еве незнакомым в тревожном свете красной лампы, дышало чем-то особенным, ей недоступным и бесконечно для нее притягательным.

Или ночью, когда, всем телом прижимаясь к нему, она чувствовала молодую силу, которой он был полон, и одновременно – трепет, с которым он обнимал ее, целовал, говорил что-то сбивчивое и нежное.

Само его существование было для Евы так важно, так значительно, так ни с чем не сравнимо, что перед этим блекли все мелкие тревоги. Одна оставалась тревога: только бы это не прервалось, не кончилось, не исчезло…

Хотя с тех пор прошло уже три месяца, Ева не могла без дрожи вспомнить, какой ужас ее охватил, когда все это – расставание, исчезновение – стало реальностью.

Первые недели августа они не расставались совсем. Даже когда Ева забежала домой за какими-то своими вещами, которые положила в сумку машинально, без разбору, – Артем ожидал ее у входа в арку. И, торопливо объясняя маме, куда она идет, Ева думала только об этом: что он ждет ее и что через несколько минут кончится эта глупая, никому не нужная их разъединенность.

В такой бесконечной, ни на миг не надоедающей растворенности друг в друге прошли первые недели. Может быть, они мало соотносились с реальностью, может быть, больше напоминали сон, чем явь, – по той отрешенности от окружающего мира, которой были отмечены. Но кто сказал, что это время должно быть другим? И каким вообще другим – наполненным работой, чтением, еще какими-нибудь полезными занятиями?

Пожалуй, единственным занятием, которое все-таки существовало для них в эти дни, было фотографирование. Да и то: Артем снимал только Еву, отщелкивая пленку за пленкой, и весь остальной мир присутствовал на этих снимках в виде расплывчатых контуров.

Но даже для этого им жаль было отрываться друг от друга. Иногда Еве казалось: она, взрослая женщина, должна была бы стыдиться того, что почти все время они проводят в постели… Но это не вызывало у нее даже тени стыда.

Она не понимала, почему это так, откуда взялась в ней такая безоглядная, такая горячая беззастенчивость. Но стоило только Артему взглянуть на нее с никому, кроме них, не понятным желанием в глазах, как Ева отвечала ему таким же страстным, таким же откровенно вожделеющим взглядом. А дальше все случалось само собою, и она приходила в себя уже у него в объятиях.

И каждую минуту Ева чувствовала, знала: все это не может вызывать ни стыда, ни смущения. И беззастенчивость ее, и готовность отдаваться ему в ответ на первый же проблеск желания в его взгляде…

Какие-то обрывочные знания подсказывали ей, что происходящее между ними вполне объяснимо. Ева не помнила, в каких книжках об этом прочла, от кого услышала. Наверняка во множестве научных работ была подробно описана любовь тридцатипятилетней женщины и совсем молодого мужчины. И наверняка было проанализировано, как соотносятся они между собою: он, с его постоянной, неослабевающей потребностью физической любви, и она, находящаяся в возрасте чувственного расцвета, когда темперамент достигает своей вершины и потому отвечает его юному темпераменту.

Но это отвлеченное знание обходило Еву стороной, вряд ли задевая даже край ее ума и уж тем более не касаясь чувств. Было в их отношениях что-то, не поддающееся не только науке, но даже обычной логике. И она почти с испугом ощущала эту необъяснимую, но отчетливую составляющую их так неожиданно возникшей связи.

Август выдался на редкость теплым, и раз в день, обычно ближе к вечеру, они выходили гулять.

Ева всегда любила гулять по Москве без цели, но теперь ничто не могло заменить ей радость таких вот бесцельных прогулок с Артемом. Она боялась только, что в его глазах это выглядит иначе…

Однажды, не выдержав тревожащих ее догадок, Ева решилась заговорить с ним об этом. Они только что вышли из подъезда и направились вверх по Трехпрудному переулку.

– А я всегда этот репейник любила, – сказала Ева, оглядываясь на дом, стоящий рядом с Артемовым домом. – И мне почему-то казалось, что Цветаева именно здесь жила, хотя я и знала, что ее дома давно нет. Из-за репейника, наверное.

Барельеф в виде цветка репейника на стене бывшей типографии Левинсона долго был виден в конце переулка – как будто провожал их и звал вернуться. Еще раз оглянувшись на этот каменный цветок, Ева устыдилась своих сентиментальных глупостей.

Наверное, было воскресенье: людей на Большой Дмитровке, на которую они вышли, было немного. Они медленно шли вниз к Столешникову переулку.

– А здесь когда-то был Литературный клуб, – сказала Ева. – Во-он там, где теперь прокуратура. Маяковский сюда на бильярде ходил играть. Юра очень Маяковского любит, – вспомнила она и улыбнулась. – Даже удивительно, я никогда понять этого не могла. Тебе не очень все это скучно? – вдруг как-то торопливо спросила она, бросая быстрый взгляд на Артема.

– Почему ты так спрашиваешь?

Он почти не сбавил шага, но Ева почувствовала, как его рука напряглась под ее рукою.

– Я иногда думаю… – Она не смотрела на Артема. – Даже не иногда… Я думаю, что тебе скучно может быть все это, – наконец твердо выговорила она и подняла на него глаза. – Понимаешь, о чем я? Вот мы идем – так медленно, никуда не спеша, я говорю про какие-то дома, про каменный репейник, про все такое давнее, забытое… А потом вдруг думаю: ведь ты можешь, наоборот, и идти хотеть быстро, и говорить о чем-нибудь, что не когда-то, а сейчас происходит. И я сразу начинаю бояться, что тебя все это тяготит, понимаешь? Мне так страшно тогда становится, Тема…

Она ожидала какой угодно реакции на свои слова: удивления, непонимания, даже насмешки, хотя ей трудно было представить его насмешку… Но он вдруг рассмеялся – так громко и беспечно, что проходящая мимо женщина неодобрительно посмотрела на них и потом еще несколько раз обернулась с тем же неодобрением во взгляде.

Он смеялся, стоя посреди тротуара, и Еве казалось, что его взгляд разбивается на множество светлых брызг.

– Если бы я знал, что ты об этом думаешь! – наконец произнес Артем. – Но мне и в голову не приходило, что ты так серьезно можешь сейчас думать! У меня же ни одной мысли сейчас в голове – только счастье. – В его глазах мелькнула знакомая робость, и Ева почувствовала, что сердце у нее сжимается и летит в пропасть. – Ты опять про свои годы хочешь сказать, да?

– Сказать – не хочу, – тихо выговорила она. – Но ведь… Думаешь, так легко преодолеть эти мысли?

Он больше не смеялся, но едва заметная улыбка все-таки мелькала в уголках его губ.

– А мне наоборот, – сказал Артем, – стыдно становится перед тобой, что я совсем без мыслей живу.

– Вот видишь! – горячо воскликнула Ева. – Видишь, все у тебя наоборот. То есть у меня – наоборот… Ты почему так улыбаешься? – спросила она.

– Ты сама себя не видишь, – ответил он, уже не скрывая улыбки. – Знаешь, как ты сейчас сказала? Так девчонки говорят, когда в «классики» какие-нибудь играют. Точно таким голосом. Это все неважно, – сказал он, помолчав. – А если ты мне хочешь сказать, что это только сейчас неважно, а потом будет важно…

– Не хочу! – быстро произнесла Ева, на мгновенье прижимаясь щекой к его груди. – Что я тебе могу сказать про какое-то «потом»? Я даже не знаю, что через минуту будет. И знать не хочу!

– Через минуту мы дойдем до Столешникова, – сказал он. – Несмотря на всех Аннушек с их подсолнечным маслом. Хотя погоди… – Артем вдруг присмотрелся к витрине, рядом с которой они остановились. – Посмотри, что здесь!

– Что? – проследив за его взглядом, оглянулась Ева.

В витрине у нее за спиной в самом деле были выставлены необычные вещи.

На круглых, без лиц, болванках красовались разноцветные шляпы, шляпки и шапочки. Свисали вниз боа из пышных перьев. Во множестве вились ленты из атласа, шифона, тафты, муара и еще каких-то тканей, названий которых Ева не знала. Блестел рассыпанный бисер. Причудливо изгибались искусственные цветы – розы, лилии, ирисы, ромашки. Красовались черные и красные маски, усыпанные блестками.

Во всем этом чувствовалась такая великолепная театральность, что казалось, сейчас витрина распахнется и прямо из нее выйдут на тротуар персонажи комедии дель арте.

Удивляться, впрочем, не приходилось. Ева сразу вспомнила, что в минуте ходьбы от Столешникова находится оперный театр, который в детстве она любила даже сильнее, чем Большой, за его более уютный, домашний какой-то зал. Но никакой витрины рядом с театром раньше не было.

– Какие маски! – удивленно сказала она. – И шляпки!

– Особенно шляпки, – кивнул Артем. – Маски, по-моему, самые обыкновенные. Зайдем?

– Зайдем, – согласилась Ева. – Только куда?

Оказалось, что необычная витрина принадлежит магазину, расположенному прямо в здании театра. По обеим сторонам широкой театральной лестницы стояли точно такие же, как в витрине, манекены без лиц с водруженными на головы шляпками. Из-за огромных, тянущихся вдоль лестницы зеркал казалось, что манекены встречают гостей большой пестрой толпой.

– И правда, – засмеялась Ева, поднимаясь на первую ступеньку лестницы, – шляпки лучше всего!

Она не разуверилась в своем первом впечатлении и потом, когда они с Артемом поднялись на второй этаж, где в выгороженной части фойе и находился небольшой магазинчик.

Здесь уже становилось понятно, что он торгует не волшебным, а самым обыкновенным театральным товаром.

Спектакль еще не кончился; из зала доносились звуки музыки. Прислушавшись, Ева узнала «Вальс Цветов» из «Щелкунчика».

– Как удивительно! – снова засмеялась она. – «Вальс Цветов», эти шляпки…

– Хотите примерить? – поинтересовалась неизвестно откуда появившаяся маленькая девушка в узких брючках.

Она была похожа скорее на актрису, чем на продавщицу. Впечатление еще усиливалось тем, что на голове у нее лихо сидела шапочка-таблетка с зеленым пером.

– Конечно, хотим, – ответил Артем.

– Так примеряйте. – Девушка сделала приглашающий жест. – Снимайте прямо с манекенов – и примеряйте!

И Артем с Евой снова пошли по лестнице вниз, на этот раз останавливаясь чуть ли не на каждой ступеньке.

– Вот эту, – говорил Артем, указывая на летнюю шляпу, украшенную искусственными цветами и ягодами. – Соломенную шляпку!

И Ева примеряла соломенную шляпку, принимая при этом какую-нибудь эффектную позу а-ля пейзанка на пленэре.

– Нет! – смеялся он. – Так ты на английскую тарелку похожа. Давай во-он ту, с лентой!

И она надевала фетровую шляпу цвета «электрик» с широкой атласной лентой и опущенными вниз узкими полями.

– А теперь – на женщину-вамп, – заявлял он. – На французскую шпионку!

– Почему же на французскую, Тема? – Ева даже всхлипывала от непрестанного смеха. – Разве в России были французские шпионки?

– Черт их знает, – пожал он плечами. – Может, и не было. Но ты похожа. Подожди-ка! – И, не дожидаясь ее согласия, Артем быстро вынул шпильки, которыми Евины волосы были сколоты в большой низкий узел. – Вот так, – сказал он, проводя рукой по хлынувшим ей на плечи светлым волосам.

Как-то незаметно он достал маленькую «Яшику» и сфотографировал Еву и поселянкой, и шпионкой, и тетушкой в чепце, и звездой эстрады, и уездной барышней, и Бог знает кем еще – без названия. Особенно барышней она сама себе понравилась – в кружевной белой шляпе с огромными полями, повязанной вокруг тульи широким длинным шарфом из голубого газа.

– Ну как, выбрали что-нибудь? – поинтересовалась продавщица, успевшая сменить свою таблетку на совсем крошечную малиновую шапочку с полями.

– Да нет, – покачала головой Ева, с некоторым сожалением отворачиваясь от зеркала и снимая «барышнину» шляпку.

– Почему? – удивился Артем. – А мне эта очень понравилась.

И он придержал Евину руку, надевавшую белую шляпу обратно на манекен.

– Тема, Тема! – попыталась она возразить. – Ты что! Да ты посмотри только, ну куда же в ней можно пойти?

– Куда хочешь можно. – Он уже снял шляпку с манекена. – По городу гулять. Только вы ее положите, пожалуйста, в такую штуку, которая называется картонка, – объяснил он маленькой продавщице. – Я такой штуки никогда в жизни не видел и хочу наконец на нее посмотреть.

– Ладно, – хихикнула девушка. – Картину, корзину, картонку и маленькую собачонку? Ой, ребята, вы такие смешные! Оплачивайте в кассу.

Она подхватила шляпку и побежала вверх по лестнице – наверное, за картонкой.

– Ну пожалуйста, – смущенно заглядывая Еве в глаза, попросил Артем. – Ну мне очень хочется тебе ее подарить!

Наверное, его смущение было связано с полной и очевидной бесполезностью такого подарка. Но у Евы совсем другое мелькнуло в эту минуту в голове.

«Сколько же это стоит? – подумала она. – Я даже на ценник не посмотрела… Но мне же и в голову не могло прийти!»

Судя по ярлычкам, пришпиленным к другим манекенам, выбранная Артемом шляпка стоила немало. Ева уже хотела сказать, что не может позволить, чтобы он потратил сумму, равную приличной месячной зарплате, даже на самую прекрасную шляпку… Но тут же поняла, что сказать ему такое невозможно. Кому угодно, только не ему! Именно она не может сказать ему такое, потому что их разделяют пятнадцать лет, которых он не хочет замечать. И невозможно даже намекнуть, что не надо в его годы так бесшабашно тратить деньги на женщину. Ведь не говорила же она ничего подобного Вернеру в бутике на Стефанплатц!

Можно было сколько угодно объяснять себе, что между графом де Фервалем и Артемом – дистанция огромного размера, и это было чистой правдой, но…

– Спасибо тебе, – шепнула Ева, целуя Артема в висок.

Уже ночью, когда они лежали на узкой кушетке под географической картой, Ева вдруг сказала, приподнявшись на локте и заглядывая ему в лицо:

– Как же у тебя это получается? Как ты это делаешь?

– Что? – Артем открыл глаза.

– Я не знаю, как назвать… Может быть: чтобы я почувствовала себя такой, какую ты меня хочешь. Как в магазинчике этом. Шпионкой, барышней, девчонкой…

– Тебе кажется. – Он улыбнулся в полумраке комнаты. – Ничего такого я не делаю. Но я тебя так люблю…

Откинув назад голову, вся изогнувшись в его объятиях, сквозь счастливый туман Ева видела, как белеют на столе широкие кружевные поля, как легкие ленты трепещут от врывающегося в открытое окно ночного ветра.

Все сегодня было как всегда – и только он был не такой. Тихий светлый день позднего августа струился в окна, ветер колыхал занавески… С самого утра, с первой минуты пробуждения Ева почувствовала его тревогу.

Артем вел себя с нею как обычно. Может быть, даже внимательнее сегодня, чем обычно. Но в том состоянии обостренного внимания к нему, в котором Ева находилась все три проведенные с ним недели, ее трудно было обмануть внешним спокойствием. Она видела, как весь день мелькает в его глазах смущение, когда он смотрит на нее, как быстро отводит он взгляд, читая безмолвный вопрос в ее глазах…

– Что случилось, Тема? – наконец не выдержала Ева.

Было уже часов пять пополудни. Артем сидел за письменным столом и перебирал какие-то фотографии. Он замер, как будто ее вопрос застал его врасплох, потом медленно повернул голову, посмотрел на Еву тем смущенным взглядом, который весь день не давал ей покоя. Теперь в его глазах, кроме смущения, стояло еще и отчаяние.

– Завтра мама возвращается. – Он кашлянул, судорожно сглотнул. – В десять самолет, я должен ее встретить.

Гнетущая тишина повисла в комнате.

– Что ж… – Ева первая нарушила молчание. – Конечно, тебе надо встретить. В Шереметьеве?

– Да, – кивнул он и снова отвел глаза.

– В десять самолет, – зачем-то повторила она. – Часов в восемь надо из дому выйти, проснуться пораньше. – Артем любил поспать и просыпался всегда гораздо позже Евы. – У тебя есть будильник? Хотя – зачем? Я проснусь и тебя разбужу.

– Зачем ты так! – выговорил Артем; отчаяние слышалось в его голосе. – Не надо… так. – Это он произнес уже растерянно. – Я не знаю…

– Но что же делать, Тема? – тихо сказала Ева. – Невозможно ведь бесконечно… Должна же она была приехать когда-нибудь. – И предложила, не делая паузы: – Пойдем погуляем?

– Пойдем, – кивнул он, не поднимая глаз. – Конечно, пойдем, если ты хочешь.

Гулять они пошли в сад «Эрмитаж», который Ева любила за милую провинциальность, такую неожиданную в самом центре Москвы. Они и раньше ходили сюда вдвоем – сидели в белой деревянной беседке возле читальни, бродили по дорожкам между выкрашенными серебрянкой молчащими фонтанами, обедали на открытой веранде когда-то знаменитого, а теперь захудалого ресторана.

Весь этот вечер Ева старалась побольше говорить. Расспрашивала о чем-то Артема, рассказывала сама – о Вене, о Моцартовском фестивале в Зальцбурге, о фонтанах Шенбрунна, еще о чем-то красивом и радостном. Он слушал, отвечал, если она о чем-нибудь его спрашивала, – как-то слишком поспешно отвечал, торопливо.

И все время стояло в его глазах отчаянное смущение, от которого сердце у Евы переворачивалось.

Она почти со страхом ждала ночи – со страхом за себя: боялась не сдержать невыносимого чувства, которое разрывало ее изнутри, боялась напугать его тем, что не могла назвать иначе, как исступлением.

Наверное, из-за этого страха Ева чувствовала себя скованной, зажатой в эту последнюю ночь. Впервые она была с ним такой, и Артем не мог этого не ощутить. Ева видела, что и он сдерживает себя, что он осторожен и робок с нею, что не дает волю страсти, словно не верит в свое право быть с ней таким, каким ему хочется быть.

Иногда, забывшись, он начинал целовать ее с прежней горячностью, задыхаясь, обжигал поцелуями ее грудь – и вдруг вздрагивал и быстро отстранялся. Или, в последние секунды, начинал сдерживать себя, словно стесняясь того, как по-юношески быстро достигает самого сильного и острого наслаждения. И в самом наслаждении он тоже сдерживал себя этой ночью, хотя прежде не стеснялся ни стонов своих, ни сотрясающих все тело, заставляющих мускулы каменеть и скручиваться, последних судорог.

И Ева не чувствовала в эту ночь того, что чувствовала с ним всегда: мгновенного, стремительно разгорающегося в ее теле пожара. Ей не надо было ни долгих выверенных ласк, ни холодного мужского умения, чтобы этот пожар охватил ее всю, до последней частички, а нужна была только любовь, от которой Артем каждый раз сам сгорал, как впервые.

Но сегодня он словно боялся, не отпускал себя. А обыкновенного, позволяющего экономить силы опыта ему просто недоставало. И каждое прикосновение друг к другу становилось для обоих мучением.

Когда Артем наконец уснул, квадратик неба в окне уже посветлел. Ева перестала делать вид, что спит. Она приподнялась, опершись локтем о подушку, жадно всматриваясь в его лицо, – может быть, в последний раз.

Брови у него во сне вдруг начинали хмуриться, губы вздрагивали, как у ребенка, и ей казалось, что слезы вот-вот покажутся из-под его смеженных век. Но все это – и непроходящее печальное напряжение всех черт, и вздрагивающие губы, и тревожный сон – почему-то вызывало не материнскую жалость к нему, а совсем другое чувство…

Ева призывала на помощь всю свою способность осмысливать собственные ощущения, изо всех сил старалась быть честной перед собою – и все-таки не находила у себя в душе того, чего так боялась: материнской жалости к нему, ласкового превосходства, желания защитить. Наоборот, она ощущала собственную беззащитность, и мысль о завтрашнем дне приводила ее в ужас.

Так она и не уснула этой ночью. Вглядывалась в его спящее лицо, осторожно, стараясь не потревожить, целовала любимое юное тело… И разбудила ровно в половине восьмого, собрав все силы для того чтобы выглядеть если не беспечной, то хотя бы спокойной.

Она видела: поспешно одеваясь, застилая клетчатым пледом кровать, Артем хочет что-то ей сказать. Но, чуть ли не впервые за все это время, Ева не пыталась помочь ему найти нужные слова. И какие это могли быть слова? «Дождись меня, я тебя с мамой познакомлю»?

Уже на пороге Артем сделал какое-то порывистое движение к ней – наверное, хотел обнять, прижать к себе. Но Ева едва заметно отстранилась, ласково приложила руку к его щеке, с мучительной сердечной болью ощутив любимый изгиб скулы под своей ладонью.

– Счастливо, Тема, – сказала она. – Не волнуйся, еще не опаздываешь. Пока багаж получат… Не раньше трех дома будете.

– Да, – тихо произнес он, не отводя глаз от Евиного лица. – Не раньше трех.

Он смотрел вопросительно, словно ожидал, чтобы она продолжила… Но Ева молчала.

– Счастливо! – наконец повторила она. – Ну, иди, иди, у маршруток перерыв может быть.

Надя была дома одна, когда Ева открыла дверь своим ключом.

«Постарела мама, – с какой-то медленной, тягучей печалью подумала Ева. – Раньше сумела бы радость сдержать…»

Ей невыносимо тяжело было видеть, как неприкрыто мелькнула в маминых глазах радость, когда она увидела, что дочь снимает с плеча дорожную сумку на длинном ремне, ставит на пол, идет в свою комнату.

– Я полежу немного, мам, – сказала Ева, не закрывая за собой дверь. – Жарко сегодня.

Глава 7

Гололед этой зимой был ужасный. Дворы на Доброслободской улице, кажется, вообще не убирались, и Ева чуть не подвернула ногу у самого подъезда, уже взявшись за ручку входной двери. Она торопилась, поэтому удивляться было нечему: каждый раз, когда Ева начинала спешить, все у нее шло наперекосяк.

«Правду Тема говорит, – подумала она, поднимаясь по темной лестнице на первый этаж и улыбаясь про себя, – в другом веке мне надо было родиться. Когда жить не спешили».

Сегодня она торопилась главным образом из-за того, что хотела проверить сочинения до возвращения Артема с работы. Конечно, сделать это можно было и попозже, никаких особенных забот по дому у нее не было. Но Еве так жалко было каждой минуты их общего вечера, что она старалась побольше всего сделать до того, как повернется в замке ключ и Артем появится на пороге.

Она вообще впервые в жизни понимала, что значат слова «ценить каждую минуту». Прежде Еве слышалось в них что-то крохоборское, излишне расчетливое, и она не представляла, как можно сознательно следовать этому правилу. Теперь же каждая минута с Артемом была для нее так осознанно драгоценна, что время без него Ева использовала с удивительной для себя рациональностью.

Может быть, эта ее неожиданная рациональность объяснялась просто: слишком хорошо она помнила те минуты, которые прошли совсем без него…

Самым долгим был тогда первый день. Еве казалось, что ночь не наступит никогда, вечно будет длиться этот день, похожий на кошмарный сон.

Хотя внешне ничего особенного с нею не происходило. Да и что могло происходить, если она вообще не выходила из своей с Полинкой бывшей детской, даже не поднималась с кровати? Несколько раз, осторожно приоткрывая дверь, заглядывала мама, но тут же скрывалась в глубине пустой, молчащей квартиры. Ева понимала, что мама хочет хоть что-то от нее услышать, но не находила в себе сил даже для самых простых объяснений.

И что тут можно было сказать? Произошло то, что должно было произойти рано или поздно. Сколько еще можно было бы себя обманывать, считая всю Москву необитаемым островом?

Наконец, когда Надя в очередной раз заглянула в комнату, Ева села на кровати.

– А где Полина? – спросила она, чтобы что-нибудь сказать.

– Да, ты же и не знаешь… – ответила Надя. – Полины нету. – С этюдов своих не вернулась еще? – не разобрав маминых интонаций, переспросила Ева.

– Вернулась. Только ушла сразу же.

Тут Ева догадалась, что мама говорит о сестре не совсем спокойно.

– Как – ушла? – почти удивилась она.

– Да как уходят, не знаешь разве? – усмехнулась Надя. – Как ты, так и она. Только у нее, наоборот, он постарше. Тоже лет на пятнадцать.

Ева слышала, что голос у мамы дрожит, и понимала, как стыдно ничего при этом не чувствовать. Но глубокое, безысходное уныние, в которое она была погружена, не давало ей ощутить даже собственной боли.

– И кто же он? – только и спросила она.

– Художник, – пожала плечами мама. – На этюдах на этих познакомились. Может, и переживать особенно не надо, – добавила она, впрочем, без всякой радости в голосе. – Приличный, кажется, человек. В фирме какой-то работает. Здесь неподалеку живет, на Соколе. Знакомить она его с нами, правда, не хочет. Ну, это ее дело. Да и недавно ведь, пару недель всего. Через неделю как раз после тебя, – вспомнила Надя.

– Так что же ты расстраиваешься? – ясно слыша горькие нотки в мамином голосе, спросила Ева. – Все ведь у нее в порядке?

– Не знаю, – покачала головой Надя. – Ничего я про вас теперь не знаю… Знаешь, что она мне сказала? Я ей говорю: «Полина, почему же ты его не приведешь, не познакомишь?» А она мне: «Да зачем вам с ним знакомиться, мам, я вообще еще не знаю, люблю ли его». – «Любить – не знаешь, а жить с ним – знаешь?» Смеется только: «Ну, подумаешь, жить – это ерунда!» И что я ей на это должна отвечать? Да сама с ней поговоришь, она часто забегает, рядом же, – добавила Надя. – Ты ведь…

«…насовсем вернулась?» – ясно прочитала Ева в маминых глазах. Мама ждала, не выходила из комнаты. Ева молчала. А что она могла сказать?

«Что ж, надо как-то жить, – вяло, без малейшей радости подумала она, глядя в спину выходящей из комнаты маме. – Все ведь живут же как-то. Льву Александровичу позвонить, сказать, что в Вену не вернусь. В школу пойти, Мафусаил, наверное, возьмет… Надо жить!»

Но ни малейшего желания жить у нее не было.

Ева больше не тешила себя иллюзиями, что родительский дом способен развеять любую тоску. То, что происходило с нею сейчас, не называлось тоской, как не называлось и скукой, печалью, мрачностью… Ни одно из слов, определяющих нерадостное состояние человека, не подходило к происходящему в ее душе.

Она хорошо помнила, как рассталась когда-то с Денисом Баташовым. Отчаяние свое помнила, слезы, постоянно стоящие у горла. Мама даже врача тогда вызывала, таблетки какие-то ей приносила от депрессии. Теперь Ева не ощущала ничего, подобного тому своему состоянию. Она просто не ощущала ни-че-го… Словно большая, тяжелая подушка лежала у нее на груди, на горле, на лице. И через эту душную преграду воспринимала она весь мир и собственную жизнь, которая теперь не приносила ей не то что счастья, но хотя бы сил для краткого вздоха.

Даже свою способность чувствовать время Ева утратила совершенно. С момента ее появления дома прошло всего три дня, а ей казалось – год, не меньше. Пожалуй, только приход сестры вывел ее из этого состояния. Да и то ненадолго.

Полинка появилась дома однажды днем, как ни в чем не бывало. Причем видно было, что она чувствует себя в своем новом положении вполне естественно. Хотя – когда она чувствовала себя иначе?

– Рыбка! – обрадовалась она, заглянув в детскую и увидев сидящую у письменного стола Еву. – Ты дома? Отлично!

– Думаешь, отлично? – невесело усмехнулась Ева, невольно любуясь сестрой.

За лето Полинка загорела и выгорела из рыжего до почти золотисто-соломенного цвета. Она немного подстригла челку, но, видимо, уже по возвращении: на лбу видна была незагорелая полоска. В остальном же она переменилась очень мало. Даже наряд был в привычном духе: с правой стороны ярко-красной маечки наличествовал коротенький рукав, а с левой – отсутствовал, и майка от этого казалась сползшей с одного плеча.

– Да я же эгоистка у вас! – засмеялась Полина в ответ на печальный вопрос старшей сестры. – Рада тебя видеть, вот и говорю: отлично, что ты дома.

Ева почему-то подумала, что Полина начнет расспрашивать о произошедшем с нею, и поспешила спросить сама:

– Я-то дома, а вот ты куда исчезла?

– Да поблизости тут, – улыбнулась Полина. – Я же ленивая до ужаса, зачем далеко перемещаться? Ничего, говорят, нового нету под луной.

– Да? – невольно улыбнулась и Ева. – А кто каждое лето только и знает, что куда глаза глядят перемещается?

– А это меня природный скептицизм толкает, – не задержалась с ответом сестрица. – Вдруг, думаю, чего новенькое все-таки обнаружу? Вот, на Сокол теперь переместилась. Знаешь, там поселок такой есть, прямо за Ленинградкой, домики деревянные?

– Знаю, – кивнула Ева. – Я, правда, только со стороны видела, не заходила туда ни разу.

– Неплохо там, – сказала Полинка. – Петух по утрам орет, козы блеют.

– Петух – понятно, а ты-то что там делаешь? – улыбаясь, спросила Ева.

Правда, ей сразу стало неловко: сестра ведь не задает ненужных вопросов. Впрочем, Полинку ее вопрос ничуть не смутил.

– А я почти что как петух там и существую, – объяснила она. – И как прочая растительность. Приятное, между прочим, состояние, я им все лето наслаждалась в деревне под названием Махра. Видно, привыкла сильно, в город не было охоты возвращаться, вот и нашла себе экологическую нишу.

– Да, Юра говорил, что ты из деревни звонила, – вспомнила Ева. – Что-то табачное…

– А ты, я вижу, насчет спутника моей новой жизни спросить стесняешься? – наконец засмеялась Полина. – Не стесняйся, Евочка, ничего такого душераздирающего. Мужчина как мужчина, не хуже многих. Веб-дизайнер – картинки рисует на компьютере.

– Но что-то же тебя в нем привлекает? – осторожно спросила Ева.

Полина так незаметно оживила ее, что ей уже и правда интересно было знать, что же представляет собою человек, к которому ушла ее сестра. Все Полинкины предыдущие увлечения бывали настолько мимолетны, что ни о какой совместной жизни просто речи быть не могло.

– Меня – в нем? – усмехнулась Полина. – Я вообще-то не уверена, что меня именно в нем что-нибудь привлекает. Меня скорее в себе что-то такое… Нет, вряд ли привлекает, скорее беспокоит. А с ним мне просто яснее становится, что именно. Непонятно изъясняюсь? – спросила Полина, заметив тень недоумения на Евином лице. – Ну, чтоб тебе понятнее было, рыбка: я с его помощью изучаю неясные стремленья своей мятущейся души. Теперь понятно?

– Понятно-то понятно… – протянула Ева. – Но как-то… Нет, совсем непонятно! – воскликнула она. – Как это можно с человеком жить – и не любить его, а себя через него изучать? Или для тебя это и есть любовь?

– А с чего ты взяла, что она для меня вообще есть – любовь? – вдруг спросила Полина.

Она посмотрела на сестру с неожиданной серьезностью, и сразу стало заметно, как сильно она похожа на отца – с этим взглядом черных раскосых глаз чуть исподлобья, с этим скрытым вниманием во всех чертах мгновенно меняющегося лица.

– А разве нету? – даже растерялась Ева.

Услышав этот вопрос, Полина расхохоталась; серьезность мгновенно улетучилась из ее глаз.

– Да-а, рыбка золотая, счастливый ты человек! – выговорила она сквозь смех. – Нет, сестричка, ты что, и вправду даже не представляла никогда, что ее вообще может не быть?

– Да ну тебя! – обиделась Ева. – Как с ребенком со мной!

И тут же, только произнеся «как с ребенком», она вспомнила все, чем совсем недавно была наполнена жизнь, – и улыбка сбежала с ее лица.

– Ты что, Евочка? – Полина сразу заметила перемену в настроении сестры и мгновенно перестала смеяться. – Так сильно я тебя обидела?

– Нет, ну что ты, – через силу улыбнулась Ева. – Я вспомнила просто…

– Мальчика своего?

– Мальчика… – Горечь прозвучала в Евином голосе. – Я знаю, вы все так думаете – и родители, и Юра. А я совсем иначе, понимаешь? Ах, да что объяснять!

Она махнула рукой, судорожно сглотнула, сдерживая слезы.

– А ты не объясняй, – пожала плечами Полина. – Разве я говорю: «Объясняй»?

– Ты как Юра, – попыталась улыбнуться Ева. – Он тоже всегда так говорит: «Не объясняй». И плечами точно так пожимает.

– Вот видишь. – Полинка села рядом на край кровати, снизу заглянула в ее наклоненное лицо. – Да не волнуйся ты, рыбка, что ж ты так убиваешься-то, смотреть ведь страшно, ей-богу! Вот, блин, любовь!.. А помнишь, мы с тобой по каким-то народным мудростям гадали? – По «Пословицам русского народа», – сквозь слезы улыбнулась Ева. – Мне еще самая бестолковая мудрость выпала, только я уже забыла какая.

– Почему бестолковая? – не согласилась Полина. – Я, правда, и сама уже не помню, но что-то интересное. Против здравого смысла! Как Женя с Юркой, – уточнила она.

– При чем здесь они? – удивилась Ева.

Все-таки одна Полина необыкновенным образом умела переключать ее внимание, даже когда Ева находилась в таком подавленном состоянии, как теперь!

– А разве нет? – хмыкнула та. – Посмотри ты на них, например, мамиными глазами. Ведь ни в чем они ну ни капельки друг другу не подходят!

– И что? – втайне обрадовавшись мнению младшей сестры о том, что Женя ни в чем не подходит их брату, переспросила Ева.

– А ничего! – со смехом заявила сестрица. – Так ведь твоя пословица кончалась? А ничего! Толку ли о смысле жизни размышлять, когда в ней все так перепутано, что, где верх, где низ, и то не разберешь? А уж тем более – кто, кому и почему подходит.

– Да я не о смысле жизни размышляю, – совсем по-детски всхлипнула Ева. – Я о нем думаю, о Теме…

– Да? – Полина недоверчиво посмотрела на сестру. – Надо же… Ну и возвращайся к нему тогда, – решительно заключила она. – Раз не о смысле думаешь, а о нем – чего ты тогда тут сидишь?

– Я бы вернулась, – тихо сказала Ева. – Но ведь это же невозможно…

Разговор с сестрой оказался совсем маленьким глотком воздуха.

«Гипоксия, – думала Ева, снова ощущая в груди удушливую тяжесть. – Так ведь это называется? Гипоксия, недостаток кислорода».

Августовская жара закончилась как-то в один день. Даже прохлады никакой не было. Ночью пошел дождь, еще по-летнему теплый, а к утру стало ветрено и начали облетать листья. Словно сама природа говорила: та медлительная, прекрасная городская жара осталась в прошлом…

Выйдя утром из дому, Ева вернулась, чтобы переодеться. В летнем полотняном плаще, в котором она ходила осенью в Вене и который мама по-старинному называла пыльником, было уже холодно.

Переодевалась она торопливо: хотела прийти в школу пораньше, пока не собрались учителя, и застать Василия Федоровича в одиночестве. Мафусаил давно уже посмеивался над своей старческой привычкой вставать чуть свет и сразу отправляться в школу, вызывая у коллег чувство неловкости за их поздний приход. Но в общем-то «старческая привычка» при молодом характере директора Эвергетова была весьма удобна. По крайней мере, все знали, когда с ним проще всего переговорить с глазу на глаз.

Во второй раз Ева уже бегом выбежала из подъезда, на ходу застегивая серый осенний плащ и накидывая широкий капюшон. Из-за непрекращающегося дождя воздух был темным, тяжелым. Она нырнула в арку, ведущую из двора на улицу; гулко зацокали каблучки.

Вдруг Еве показалось, будто она наткнулась на что-то в темноте недлинной арки. Она инстинктивно выставила вперед руки – и тут же почувствовала, что ее пальцы нащупывают мокрые обшлага куртки, чьи-то плечи… Подняв голову, задыхаясь, она с невозможной ясностью, как кошка в темноте, увидела Артемовы глаза – и тут же перестала что-либо видеть, коротко вскрикнув и прильнув к его груди.

Они долго целовались в гулкой темноте арки. Ева не понимала, почему здесь, под каменным сводом, дождевые капли ручьями текут по ее лицу.

– Как же ты… – наконец выговорила она, сквозь эти бесконечные капли пытаясь разглядеть его лицо. – Как же ты здесь оказался? Ты же мог меня не встретить, я же вообще никуда не ходила эти дни, сегодня только…

Она говорила – и собственные слова казались ей бессмысленной тарабарщиной.

– Если бы я мог раньше, – торопливо, сбивчиво отвечал Артем. – Но это только сегодня выяснилось, час назад, и я сегодня и пошел… Прости меня! – вдруг с отчаянием вырвалось у него. – Если бы я только мог раньше!

– Что – выяснилось? – так же торопливо спрашивала Ева. – И за что ты прощенья просишь… Боже мой!

Не слыша собственных слов, она все крепче прижималась к его груди, словно боялась, что Артем исчезнет в этой гулкой тьме так же неожиданно, как появился.

– Пойдем? – попросил он. – Ты… пойдешь со мной?

– Боже мой! – повторила Ева, задыхаясь от смеха и слез. – Что же ты спрашиваешь, о чем?!

До его прихода оставалось часа два, не меньше. Рабочий день в приемном пункте заканчивается в семь, еще час он, наверное, посидит за компьютером, потом пока доедет от Патриарших до Лефортова… Иногда Артем задерживался дольше – к концу рабочего дня в лабораторию заходили фотографы, показывали свои снимки и каталоги выставок, вели разговоры, которые были ему интересны.

Ева видела: та среда, в которой Артем недавно оказался, и привлекает его, и отталкивает. Может быть, в ней для него было много суеты, может быть, слишком много зависти, вообще присущей творческим людям. Но одновременно, судя по его рассказам, в этой новой для него жизни ощутим был тот соревновательный дух, который отличает любую профессиональную среду и без которого невозможно развитие, особенно в молодости.

Несколько раз Артем приглашал Еву зайти в один из таких вечеров к нему на работу. Но ей не хотелось этого делать. Не хотелось высказывать свое мнение, которое наверняка повлияло бы на него, не хотелось навязывать ему свой душевный опыт. То, что Ева так отчетливо, так сильно чувствовала в нем, казалось ей больше и важнее любого опыта.

Она видела, что Артем обладает острым чутьем к тому, что называется в жизни подлинностью. Эта подлинность была для него неизменно привлекательна, и ее воплощение было ему подвластно. Ева тогда еще это поняла, когда впервые рассматривала снимки, сделанные им во время октябрьского путча.

И хотя ей до дрожи в сердце дороги были долгие вечерние разговоры с Артемом, она не хотела мешать ему в том, что он должен был увидеть и понять сам. Не хотела страховать от ошибок, которые он сам должен был совершить.

Зато она ждала его всякий раз с особенным трепетом, и всякий раз представляя, что он расскажет ей сегодня, о чем спросит, какие покажет фотографии.

Звонок в дверь прозвучал так неожиданно, что Ева не успела даже удивиться.

Квартира, оставленная Артему на год его другом, была обшарпанная и запущенная, «глазка» во входной двери не было, и следовало, конечно, спросить, кто там. Но Ева не успела об этом подумать, выходя в прихожую.

«Может, Тема ключ потерял?» – мелькнуло у нее в голове, когда она уже открывала дверь.

Но в тусклом свете лампочки Ева разглядела на лестничной площадке не Артема, а высокую женщину в длинной дубленке. Что-то знакомое было в ее силуэте, и в узком, неразличимом в полумраке лице, и в прямых распущенных волосах.

– Здравствуйте, Ева Валентиновна, – сказала женщина. – Я Ирина Андреевна, не узнали?

Только после этих слов Ева сообразила, что перед нею стоит мать Артема.

– Теперь узнала, – сказала она, чуть отступая в сторону. – Здравствуйте, Ирина Андреевна, проходите, пожалуйста.

Ева поймала себя на том, что даже не удивлена ее появлением. И чему, собственно, удивляться? Странно, что она не зашла раньше.

– Вы неосторожны, Ева Валентиновна, – усмехнулась Ирина Андреевна, входя в крошечную прихожую. – Открываете, не спросив. А если бы воры?

– Здесь нечего воровать, – усмехнулась в ответ Ева. – Вот сюда пальто повесьте, Ирина Андреевна, на гвоздь.

– Узнаю Темину непритязательность, – кивнула та, снимая дубленку. – Гвоздь в стенке вместо вешалки – вполне в его духе.

– Мы просто еще не успели вешалку купить, – смутилась Ева. – Здесь же вообще пусто было, все понадобилось… Чаю, Ирина Андреевна, кофе?

– Нет, спасибо, – покачала она головой. – Я ненадолго. Или – давайте кофе, если можно. Холодно на улице. У вас курят?

– Артем курит. Я сейчас принесу пепельницу, – сказала Ева, скрываясь на кухне.

Кухня в «хрущобе» располагалась так, что единственная комната видна была из нее насквозь. Ева заметила, как, усевшись на диван, Ирина Андреевна окинула комнату быстрым, оценивающим взглядом.

– А вообще-то здесь неплохо, – сказала она, когда Ева вошла в комнату с пепельницей в руке. – У вас хороший вкус, Ева Валентиновна.

– Спасибо, – ответила она. – Мне тоже очень здесь нравится.

Еве трудно было понять, что именно создало у матери Артема представление о ее хорошем вкусе. Она ничуть не покривила душой, сказав, что ей нравится здесь. Но при этом Ева отдавала себе отчет в том, что едва ли здешняя обстановка способна потрясти воображение.

Собственно, и обстановки никакой не было. Три месяца назад, когда Артем привел ее сюда, в комнате стояли диван, письменный стол и платяной шкаф, дверцы которого среди ночи открывались со зловещим скрипом. На кухне был трехногий обеденный стол и две табуретки. Все остальное они устраивали уже сами, вдвоем.

Да и что такого было остального? Множество фотографий на стенах, для каждой из которых Ева купила подходящую рамку с немецким небликующим стеклом. Серебристо-серый плед, скрывающий убожество потертого дивана. Такая же, как плед, накидка на кресле, которое они купили одновременно со стеллажом из белых сосновых досок. И такого же серебристо-серого тона палас на полу.

– Шалашик вполне подходит для рая. – Ирина Андреевна затянулась сигаретным дымом. – Итак, Ева Валентиновна, это все-таки произошло? А ведь я вас предупреждала!

– Что произошло, Ирина Андреевна? – глядя ей в глаза, переспросила Ева. – И о чем вы меня предупреждали?

– Произошло то, что произошло. А предупреждала, что Тема не из тех, кто изживает чувства, – усмехнулась она, выпуская изо рта длинную сизую струйку. – Помните наш разговор накануне его выпускных экзаменов?

– Помню, конечно, – кивнула Ева. – Поверьте, Ирина Андреевна, тогда я была с вами совершенно искренна. Мне и в голову не могло прийти…

– Ну уж! – Она стряхнула пепел в перламутровую бабушкину пепельницу, подаренную Юрой сестре к новоселью. – Правда, вы тогда не произвели на меня впечатления женщины, способной заманивать мальчишку. Но и училкой – синим чулком, которая дальше домашних заданий ничего не видит, вы мне тоже не показались. – Говоря все это, Ирина Андреевна с беззастенчивым спокойствием разглядывала Еву. – Слишком женственны, – продолжала она, – слишком несовременны, если можно так выразиться. Особенно глаза – как это называется, поволока, кажется? Что-то в вас тогда было прямо-таки экзотическое! Да и сейчас, пожалуй, есть. При всей вашей, извините, неброскости, – добавила она, улыбаясь.

– Может быть, – улыбнулась в ответ Ева. – И тем не менее я говорю вам чистую правду. Тогда это было так. Потом переменилось.

– А как это вы, кстати, с ним встретились? – с неприкрытым любопытством спросила Ирина Андреевна. – Ведь вы, насколько я знаю, отбыли с супругом в Вену?

– Я приехала в Москву, – сказала Ева, – пошла на выставку в Пушкинский музей и…

– И, случайно встретив Тему, немедленно изменили с ним мужу, – закончила та. – Да не волнуйтесь, Ева Валентиновна, не волнуйтесь, я не ханжа! Я вам больше скажу: у меня у самой был однажды молодой любовник – ну, не такой молодой, как Тема, но все-таки ему было двадцать пять, а мне сорок – и я прекрасно понимаю, что может в этом привлекать. Очень хорошо вас понимаю! – повторила она. – Более того, я даже рада. Не за вас – за Тему, – уточнила она и спросила после хорошо выдержанной паузы: – Почему же вы не поинтересуетесь, что меня так во всем этом радует?

Глаза у Ирины Андреевны были точно такой же формы и такого же цвета, как у ее сына, – серые, большие, широко поставленные и чуть удлиненные к вискам. Но того серебряного, внимательного взгляда, которым смотрел сын, у матери не было вовсе, и поэтому их сходство оставалось неощутимым.

– А почему я должна этим интересоваться? – пожала плечами Ева. – Вы рады за сына. По-моему, это хорошо само по себе, без объяснения причин.

– Да-а?.. – протянула Ирина Андреевна. – Да вы счастливая женщина, раз позволяете себе жить так интуитивно! Без объяснения причин! – хмыкнула она. – И все-таки я позволю себе объяснить, Ева Валентиновна, даже если мое объяснение покажется вам неприятным. Дело в том, что меня вообще, по жизни, очень трудно шокировать тем, от чего другие приходят в ужас. Ах, она его вдвое старше, ах, его учительница! Я со своим бывшим мужем, папашей Теминым, такого навидалась, что этим детским лепетом меня не напугаешь. А для Темы гораздо лучше начинать самостоятельную жизнь с вами. – Она еще немного помедлила, видимо, все-таки ожидая от Евы вопросов, но, не дождавшись, продолжала: – Во-первых, это лучше с житейской точки зрения. По крайней мере, можно не опасаться, что через пару месяцев ко мне ворвутся разъяренные родители и предъявят справку о беременности какой-нибудь доверчивой соплячки. А во-вторых… Вы, кажется, кофе предлагали? – вдруг прервала она свой монолог. – Вы забыли, Ева Валентиновна.

– Извините. – Ева поднялась из кресла. – Действительно, забыла. Я в армянской кофеварке приготовлю, это быстро.

«Ничему меня жизнь не учит, – сердито подумала она, выходя на кухню. – Вот Женя – та пять дел одновременно может делать, да еще светскую беседу при этом вести и на Юру поглядывать!»

Но, сердясь на себя, Ева с удивлением и удовольствием ощущала, что досадная оплошность с кофе – единственное, что вызывает у нее неловкость. Только это, а не длинный насмешливый монолог Артемовой мамы.

Она видела, что та вовсе не так радостно-спокойна, как уверяет свою, с позволения сказать, невестку. Еще в первую их встречу Ева заметила, что Ирину Андреевну выдают слишком нервные руки, красивые длинные пальцы, теребящие то пуговицу, то уголок пледа. Тогда, год назад, Артемова мама не скрывала волнения, а теперь старалась его скрыть – за усмешками, за сигаретным дымом, за красивыми завершенными фразами, которые произносила с легкостью привыкшего много и грамотно говорить человека. Ну да, она ведь переводчица, немецкую поэзию переводила, теперь в фирме какой-то работает… А руки за этот год не изменились, и скрывать чувства они не помогают.

Ева насыпала кофе в старую, еще по Сониной подсказке купленную в магазине «Армения», электрокофеварку. Она почти всегда варила кофе именно в ней: получалось так же, как в джезве, но гораздо быстрее.

– Извините, Ирина Андреевна, – повторила она, входя в комнату с кофеваркой и двумя чашками в руках. – Ровно пять минут – и будет готово.

– Тема ведь не сию минуту вернется? – поинтересовалась Ирина Андреевна. – Мне не хотелось бы… Вот что меня совсем не радует, так это его работа! – вспомнила она. – Как это вы не поговорите с ним, не прекратите это безобразие? Приемщик фотопленок! Отличная карьера для мужчины, да еще в наше время!

– Но он же не только пленки принимает… – начала было Ева.

– … а еще и проявляет, – хмыкнула Ирина Андреевна. – Специалист высокой квалификации! Кто его туда пристроил, между прочим, не вы?

– Нет, – улыбнулась Ева. – Он в эту лабораторию пленки всегда сдавал, и ему директор сам предложил. Там вообще, Тема говорит, хороший директор, не в одних реактивах разбирается. И потом, они же не только пленки проявляют, а довольно сложные работы делают, очень профессиональные. Особенно теперь, с компьютером. Тема говорит, что это ему необходимо. И туда интересные люди приходят, фотографы, ему ведь это надо, а сейчас особенно!

– Да? – вдруг улыбнулась Ирина Андреевна, внимательно слушавшая горячий Евин монолог. – А вот это, Ева Валентиновна, и есть «во-вторых»…

– Что? – переспросила Ева. – Что – во-вторых?

– Во-вторых, почему я за него… ну, почти рада, – объяснила та, наливая себе кофе. – Как вы думаете, много есть девчонок его возраста, которым все это было бы интересно? – Она кивнула на фотографии на стенах. – Кому он стал бы об этом обо всем говорить, кто стал бы слушать? Даже я иногда злилась: да что ж тебя интересует-то, да разве об этом сейчас надо думать? Хоть я, поверьте, не самая глупая мамаша. И к тому же… – Лицо ее вдруг совершенно переменилось: исчезла, как будто растворилась, маска светской непринужденности, все черты словно распустились, поблекли, несмотря на умело наложенную косметику. – К тому же, – повторила Ирина Андреевна, – после того как я поняла, что с ним может случиться, если я его из армии немедленно не вытащу… Ведь в последний момент!

– В какой последний момент? – не поняла Ева. – Тема рассказывал, но я…

– Да ведь война вот-вот начнется, на Кавказе война! – быстро проговорила Ирина Андреевна. – Что вы на меня так недоверчиво смотрите? Еще бы полгода – и никто бы его оттуда дешевле, чем за многие тысячи долларов, не отпустил. А мне таких денег не найти, хоть все с себя и себя всю продам с потрохами.

– Но как же – война? – растерянно спросила Ева. – Неужели можно на такое пойти? Что они, «Хаджи-Мурата» не читали?..

– Господи Боже мой! – Ирина Андреевна посмотрела на нее с жалостью, как на малое дитя. – Нет, все-таки вы удивительная женщина. В ваши годы сохранить такие книжные представления о жизни! При чем тут «Хаджи-Мурат»? Кто-то читал, кто-то не читал, кто-то читал, да не понял. Это неважно, понимаете? Речь идет о таких деньгах, ради которых они слово «мама» забудут навсегда, не то что «Хаджи-Мурата». Я ведь по работе это поняла, – понизив голос, сказала она. – Так-то, может, тоже книжки поминала бы… А там разное приходилось переводить, переговоры всякие. В общем, спасибо подруге Наташке, пусть Темка живет с диагнозом «пролапс митрального клапана». А кстати! – Ирина Андреевна мгновенно переменила тон, и ее лицо тут же приобрело прежнее нервно-насмешливое выражение. – Как вы думаете, сколько он получает на своей восхитительной работе? Я к тому, – пояснила она, – что деньги-то ведь есть у него. Неужели, проявляя даже самые распрофессиональные пленки, можно снять квартиру, вообще – как-то прожить в наше время, да еще с женщиной? У меня, хочу вам сообщить, он денег не берет.

– Но ведь квартиру ему друг просто так оставил, пока за границей учится. – Ева почувствовала, что щеки у нее розовеют. – И ведь я тоже работаю. Конечно, я не Бог весть сколько…

– Вот именно, что не Бог весть, – перебила Ирина Андреевна. – Это что за шляпка у вас так живописно висит – из салона? И что это за друг у него такой, с лишними квартирами, что-то я никогда не слыхала! Я бы на вашем месте поинтересовалась. Странная вы женщина, Ева Валентиновна! Врать не буду, не то чтобы я ночей не сплю, размышляя о вашем женском будущем, но все-таки. Для Темы-то это все, как я уже сказала, может быть, и неплохо… Но ведь это сейчас неплохо! – Она сделала ударение на слове «сейчас». – А потом, через энное количество лет? Или вы надеетесь, что с годами разница в возрасте сгладится? Поверьте моему опыту, ровно наоборот.

– Я ни на что не надеюсь, – тихо проговорила Ева. – И не могу выспрашивать у него то, что он сам мне не говорит. Может быть, это глупо, недальновидно. Что ж, значит, я глупа и недальновидна. Но вы же сами сказали: не то чтобы ночей из-за меня не спите, правда?.. Дождитесь Тему, Ирина Андреевна, – уже громко и спокойно предложила она. – Это же странно – убегать, чтобы с сыном не столкнуться! Он вас любит, и…

– Да я знаю. – Нервное натяжение насмешливой маски снова ослабело. – Все я про него знаю, кроме того, что он только вам теперь расскажет… Нет, не буду ждать, – сказала она и быстро поднялась с дивана. – И вы ему не говорите, что я приходила. Я ведь, знаете, не из тех мамаш, которые рожают детей не для жизни, а исключительно для личного пользования. Мне просто хотелось… Спасибо за кофе и беседу.

Ева стояла на пороге комнатки, глядя, как Артемова мама надевает дубленку в тесной прихожей.

– Скажите, Ирина Андреевна, – вдруг спросила она, – а каким был Темин отец?

Та бросила на нее быстрый насмешливый взгляд.

– Это вы к тому, что смотрите на меня и не понимаете, в кого он такой уродился? Порадовать нечем: отец у него был запойный алкоголик, – спокойно ответила она. – Талантливый, умный, абсолютно невыносимый человек. Жил вразброс и вразнос. Я с ним десять лет промучилась, потом наконец разошлась. Все думала, у мальчика должен быть отец… Пока не поняла, что толку от него как от отца столько же, сколько и как от мужа. Спился и сгинул, даже не знаю, где он теперь. Алиментов, как вы догадываетесь, мы от него не видали. Я потому так за Темку всегда и боялась, с этими его бесполезными увлечениями…

– Но ведь он совсем не пьет, – с испугом сказала Ева. – Я никогда не видела.

– А это, говорят, в детях вообще редко проявляется, – усмехнулась Ирина Андреевна. – Удивляться нечему: как наглядятся с рождения – на всю оставшуюся жизнь охоту отобьет. Вот за внуков следует опасаться, так что с ребенком вам, возможно, все-таки лучше погодить. Ведь вы, наверное, поскорее родить хотите? – поинтересовалась она мимолетным тоном.

– Об этом вообще не приходится беспокоиться, – не сдержав горечи, ответила Ева.

– Да? Значит, у вас с этим делом проблемы? – тут же догадалась Ирина Андреевна. – А вы время теряете, вместо того чтобы… Самоотверженный вы человек, Ева Валентиновна. – Она пожала плечами. – Или просто не от мира сего? Не понимаю! Ну, счастливо вам, – простилась Ирина Андреевна. – Заходили бы… Все-таки единственный сын, тут уж кого хочешь воспримешь.

– Спасибо, – улыбнулась этому невольному откровению Ева. – Я понимаю. Мы зайдем.

Артем пришел через полчаса после того, как закрылась дверь за его мамой. Ева даже подумала, что они столкнулись где-нибудь на длинной Доброслободской улице, по дороге к метро. Но, судя по его спокойному виду, этого не произошло.

– Долго я? – весело спросил Артем, снимая засыпанную снегом куртку. – Сегодня один фотограф старый приходил, интересные снимки показывал. Так жалко, что тебя не было! Я у него один только выпросил до завтра, тебе посмотреть.

С этими словами Артем прошел в комнату, держа в руке шарф, и бросил на диван одну из своих картонных папок с завязками.

Так много было молодой радости, живой морозной свежести в каждом его слове и движении, и в улыбке, с которой он посмотрел на Еву, и в поцелуе, нетерпеливом и нежном, что у нее язык не повернулся спросить о том, что так встревожило ее в словах его мамы…

– Какие фотографии, Тема? – улыбаясь, спросила Ева, забирая у него из рук шарф.

– Столетней давности, – ответил Артем. – У него целая коллекция. Посмотри!

Он вынул из папки довольно большую фотографию в пожелтевшем паспарту.

Ева присела рядом с ним на диван, склонилась над фотографией. Со старого снимка смотрели на нее совсем юные девушки. Их было пятеро, они расположились на большой поляне под деревьями и были похожи на белых, только что опустившихся на землю птиц. Но глаза у них были не по-птичьи бессмысленными, а живыми, веселыми. Так ясно читалось в этих глазах счастье, которое ожидало их в скором и бесконечном будущем.

Ева взглянула на год, проставленный в уголке снимка, – 1913. Девочкам было лет по шестнадцать, не больше, они были одеты мило и просто, как одевались тогда все барышни из хороших семей, и будущее их, ставшее теперь прошлым, угадывалось слишком легко…

– Вот его мама, – показал Артем. – Старичка этого, фотографа. А остальные – тетушки. Трое здесь погибли в революцию, одна из Севастополя успела уплыть, во Франции умерла, а его мама до тридцать седьмого года все-таки в Москве дожила. Это они в Покровском-Стрешневе на пикнике.

Ева отвела взгляд от юных счастливых лиц, посмотрела на Артема. Он смотрел на фотографию с тем выражением, которое она особенно любила в его глазах, – с вдумчивым вниманием, словно вглядываясь во что-то, видимое ему одному.

– Сейчас так не сделать, – вдруг, словно отвечая на какой-то вопрос, проговорил Артем. – Ты понимаешь? – повернулся он к Еве.

– Да, – кивнула она. – Лиц таких нет.

– Это-то понятно, но, по-моему, не только… Самое смешное, что нет такой бумаги, – улыбнулся он. – В этой же серебра очень много, она, мне кажется, прямо тяжелая от него.

– И от времени, – улыбнулась в ответ Ева. – Ведь все это действительно было. И девочки эти, и поляна в Покровском-Стрешневе… И вся их жизнь, и смерть – тоже в этой фотографии теперь, вот в чем все дело.

– Но если так – значит, сейчас вообще ничего нельзя сделать? – Он посмотрел вопросительно. – Если не сто лет пройдет, а каких-нибудь несколько часов, пока фотографию печатаешь?

– Что-то я слишком заумничаю, – слегка смутилась Ева. – Наверное, и правда все дело в бумаге.

– Да нет, я сам не могу объяснить, точно не могу выразить. – Артем положил ладонь на ее колено. – Но мне, понимаешь, вот это-то и нравится: когда невозможно точно сказать, в бумаге дело или еще в чем-то. Мне это «что-то» и нравится искать! Но думать все-таки лучше о бумаге. Или о выдержке, диафрагме, или как свет падает. Мне, знаешь, вообще стало казаться, что немножко меньше надо думать.

– Это удобно, – покачала головой Ева. – И вообще, книжки вредно читать, от них нутро портится. У нас даже на филфаке один парень был, большой сторонник этой теории.

– Да я же не о том, – поморщился Артем. – Ну, может, я сказал неправильно. Не то что не думать, а… Не надо все рассчитывать! У меня же тоже голова работает, – словно отвечая кому-то, сказал он. – Много могу разных штучек напридумывать. Изощренных провокаций всяких! Но мне не хочется, вот и все, – сердито закончил он.

В его словах, в его сердитом тоне, которым он словно спорил с кем-то, было как раз то, во что Ева считала себя не вправе вмешиваться…

– Хороший снимок, – сказала она, возвращая Артему фотографию.

За ужином он рассказывал, что сегодня впервые попробовал печатать на технической пленке.

– Получаются вроде бы фотографии, но прозрачные, – объяснял Артем. – Если обыкновенная пленка, узкая, – ничего особенного. А если большую взять – ну, размером примерно как бумага для акварели, – то уже совсем другое: выходит как картина. А если совсем большую, на всю стену… Это я еще попробую! – пообещал он.

Ева слушала его, смотрела, как меняются с каждым словом его глаза.

«Все у него будет хорошо, – говорила она себе. – То, что он делает, не может быть плохо, даже если кому-то не нравится… Полинка маленькая вот про это и говорила: «Мне так надо!»

– Ты почему улыбаешься? – заметил Артем.

– Да просто. – Ева перестала сдерживать улыбку. – Полинку вспомнила.

– А-а! Как у нее дела? – поинтересовался Артем.

Полина познакомилась с Артемом даже раньше, чем Юра, и, кажется, они быстро нашли общий язык. Во всяком случае, весь первый вечер, проведенный у сестры, Полина разговаривала в основном с ним. Что ж, этому удивляться не приходилось, Ева и сама видела, как много у них общего. И возраст был далеко не главным, в чем они совпадали.

– Говорит, все как обычно, – пожала плечами Ева. – Я ее уже неделю не видела.

Так она и легла спать с уверенностью, что ничего плохого с Артемом происходить не может, и с глубокой тревогой в сердце.

Глава 8

– Доигрались, – мрачно произнес Годунов, выключая телевизор. – Так я и знал, что этим кончится.

– Откуда это у тебя политическое чутье вдруг прорезалось? – поинтересовался Гринев.

– Не вдруг, а навидался потому что, – объяснил Борис. – Пока ты там на Сахалине отшельничал. В Приднестровье то же самое было. Ваши-наши, нота-ультиматум, этим подай независимость, тем за державу обидно… А потом – нате вам, уличные бои. А в Абхазии как начиналось, не помнишь, что ли? Ну и в Чечне то же самое будет, только еще похлеще.

Конечно, Гринев понимал, откуда взялось у Борьки политическое чутье, и, конечно, хорошо помнил Абхазию. Все, кто там был, на всю жизнь поняли: на Кавказе только спичку брось – и все, не найдешь ни правых, ни виноватых.

– Ну, правых-виноватых не нам искать, – словно подслушав его мысли, сказал Годунов. – А собираться-то надо, Валентиныч. У военных хоть госпиталя будут, какая ни есть медпомощь. А гражданские с чем из дому успеют выскочить, с тем и останутся, вот помяни мое слово.

– Думаешь, нас туда пустят? – с сомнением спросил Гринев.

– А то! Мы ж Красный Крест все-таки, международная организация, не только городские спасатели. Другое дело, денег никто на это не даст. Искать надо! Ну, это дело привычное.

На том они и расстались. Дежурство было окончено, деньги на улице не валялись, и, хочешь не хочешь, оставалось только расходиться по домам.

Гринев шел по Мосфильмовской улице и со странным чувством смотрел на привычную вереницу домов, на разноцветные флаги над посольствами. Сначала он не понимал, что же так свербит у него в груди, а потом вдруг догадался: да ведь это странное чувство – прощание…

«Но почему? – удивился он про себя. – Из-за войны – так рано еще. Не завтра ведь поедем, пока еще деньги найдем, прав Борька, попробуй их найди. А хоть и найдем деньги, хоть и поедем, так ведь вернемся же!»

Но неожиданное тревожное чувство не проходило, несмотря на все эти здравые мысли, и Юра не знал, с чем оно связано и как с ним справиться.

«Женя сегодня на концерт звала, – вспомнил он, уже спускаясь в метро на Киевском вокзале. – В клуб, что ли, какой-то? Обидится, если не пойду? Все-таки не пойду… Если обидится, скажу, настроения нет, еще что-нибудь скажу».

Женя не обиделась на его отказ идти на юбилейный концерт певца Платонова. Даже объяснять ничего не пришлось. Но сразу же, как только за нею закрылась дверь, Юра пожалел, что не пошел. Не то чтобы ему хотелось в ночной клуб. Но, во-первых, как ни успешно Женя осваивала водительское дело, ездила она еще не совсем уверенно, и лучше было бы ее отвезти, тем более зимой и в темноте. А во-вторых… Да не во-вторых, а просто жаль ему стало, что без нее пройдет целый вечер! Вот без такой – любимой, красивой, в этом длинном платье с высоким разрезом, которое она первый раз надевала в день своего рождения и которое надела сегодня. Или не в вечернем платье, а в коротком домашнем халатике. Как Высоцкий пел однажды, сидя в гостях у бабушки Мили вот в этой самой гарсоньерке: «Ты мне можешь надоесть с полушубками, в сером платьице с узорами блеклыми…» – и смотрел на свою Марину. А десятилетний Юрка смотрел на него и понимал, что это такое, когда слова говорят одно, а голос и глаза – совсем другое: ни в чем ты мне не можешь надоесть, никогда…

Он так и не смог к ней привыкнуть. Год целый прошел – и не смог. Каждый день, возвращаясь домой, думал, уже входя в подъезд: а вдруг ее нет?.. И не просто так нет, не с работы, а вообще – нет, и все? И сразу неважным становилось все, что не давало покоя и мучило: прожиточный минимум, образ и уровень жизни… Но поднимался на свой этаж, открывал дверь, и все эти мысли возвращались снова.

Юра удивлялся тому, что совсем не ревнует Женю – ни к нынешней ее жизни, ни к той, что была у нее в промежутке между Сахалином и их встречей у гостиничной ограды. Вернее, он ничего не хотел знать об этом промежутке. Правда, слишком сильно не хотел, чтобы это можно было считать равнодушием.

Недавно он с удивлением понял: да ведь к тридцати трем годам у него вообще не было случая понять, ревнив ли он. С давними его, еще до Соны, женщинами отношения вообще были не такие, чтобы с ними могла быть связана ревность. Все было по-юношески легко, исполнено взаимной свободы. С Соной, наоборот, было столько нервного напряжения, что сил не оставалось для других чувств. А когда появился Тигран, она собралась в один вечер, и для ревности просто не хватило времени. А с Олей… Какая там могла быть ревность, когда на любого мужчину, кроме Юры, Оля не больше обращала внимания, чем на фонарный столб! А Юра значил для нее столько, что и слова эти не подходили – обращать внимание…

Думать об Оле и за полтора года не стало менее стыдно, и он малодушно гнал от себя мысли о ней.

А вообще-то – толку ли анализировать, ревнив ты или не ревнив? Будучи человеком, склонным к размышлениям, Юра терпеть не мог размышлений пустопорожних. Может быть, он в принципе не ревнив. А может быть, в Жене есть что-то неназываемое, только ему принадлежащее, что он чувствует всегда и что не оставляет в его душе места для ревности.

Юра особенно сильно чувствовал это загадочное «что-то», когда она возвращалась вечером домой, а он был не на дежурстве. В ту самую минуту чувствовал, когда ключ поворачивался в замке. Когда уже можно было не нервничать, не ругать себя за то, что не встретил ее у метро или не отвез на машине, а просто смотреть, как она появляется на пороге – прекрасная, всегда немного чужая в эту минуту, единственная, невозможная женщина… Как смотрит на него любимыми, для всех непроницаемыми глазами, потом улыбается уголками губ – совсем не так, как с экрана, – потом делает еле заметный шаг ему навстречу, не вообще в комнату, а именно к нему, не сняв шубу, с капельками тающего снега на волосах… И кажется, что она входит не в комнату, а в сердце, как самая главная его часть, без которой и билось-то оно только по инерции.

Она и в этот вечер так появилась. Вдруг загудел лифт, открылся у них на площадке, Юра вскочил с дивана – а она уже распахнула входную дверь и как-то сразу вошла в комнату своей необыкновенной, стремительной походкой. Он не ожидал, что она вернется скоро, и обрадовался так, что, наверное, все лицо просияло.

Женя остановилась посреди комнаты, словно с разбегу заставила себя остановиться. Они стояли в полушаге друг от друга, как будто не веря, что можно так легко сделать эти полшага.

– Ты… – проговорил наконец Юра и добавил торопливо, сам смутившись этим своим странным полусловом-полувыдохом: – Так рано, Женя, я не ожидал.

Он тут же обнял ее, поцеловал в губы, снял с нее шубу, снова поцеловал – теперь уже в плечи, открытые вечерним платьем. Зажмуриться хотелось, такой ослепительной она показалось даже в неярком свете настольной лампы – с этими сияющими, точеными плечами, и с пленительной ложбинкой на шее, и с приоткрывшимися под его поцелуем губами, и с блеском узорчатых глаз.

– Что ты делал, Юра? – спросила она, целуя его в ответ и высвобождаясь из его объятий.

– Ничего особенного, – пожал он плечами. – Отдыхал, думал, тебя ждал. Как вечер?

– Да дурацкий вечер! – сердито ответила Женя; глаза вспыхнули светлыми звездами. – Обвели вокруг пальца, джинсу собирались подсунуть.

– Что-что собирались подсунуть? – переспросил Юра.

Он только теперь заметил, что Женя сердита.

– Джинсу, джинсу. Ну, заказной материал. Вообще-то ничего особенного, только заплатить хотели не как положено.

– И что?

– Ничего, – пожала она плечами. – И вообще дурацкий вечер. Ты ужинал? Я, между прочим, голодная.

– Ну вот, а я, кажется, все съел, – расстроился Юра. – Думал, ты сытая придешь, из ресторана все-таки. Или не кормили?

– Кормили, кормили, – улыбнулась она, проходя на кухню. – Кусок в горло не полез.

– Почему? – удивился он.

– Да так… Как же все съел, Юра, а отбивные? – сразу заметила она, заглянув в морозильник. – Ты мне платье пока расстегни, а?

Пока Юра расстегивал у нее на спине длинную тонкую «молнию», Женя достала из морозильника две отбивные, положила в микроволновку вместе с горкой мороженой цветной капусты.

Потом засмеялась, поежилась.

– Юр, ты что делаешь, щекотно же. Ай, не дыши в спину!

– А куда дышать? – спросил он, поворачивая Женю к себе и пониже стягивая с нее расстегнутое платье. – Сигаретами не моими пахнешь, духами какими-то незнакомыми пахнешь, вся сердитая, любимая ты моя…

Она снова засмеялась, вскинула руки, обняла его. Платье тут же скользнуло вниз, упало к ее ногам темной изумрудной волной.

– Как ты заметил, что сердитая? – спросила она, быстро прижимаясь щекой к его щеке, и повторила: – Дурацкий вечер!

И только в постели, совсем поздно, когда Женя уже заснула, Юра вспомнил: да, война, весь вечер показывали в новостях, как идут танковые колонны. И тревожное свое, прощальное сегодняшнее чувство вспомнил… Но сразу постарался забыть.

Еще со времен работы инструктором ЦК комсомола Боря Годунов сохранил способность убеждать кого угодно и в чем угодно. Теперь, когда спасатели Красного Креста работали практически без государственного финансирования, эта способность очень ему пригодилась. Людей, подобных Юрию Валентиновичу Гриневу, которые не требовали лишних объяснений, Годунов встречал на своем пути не так уж много. А главное, не у таких людей водились деньги… И поэтому он готов был убеждать и объяснять хоть до бесконечности.

Однако очень скоро выяснилось, что банки и фирмы, обычно спонсировавшие спасателей Красного Креста, на этот раз держатся настороженно.

– Это, ребята, уже политика, – говорили всюду. – Одно дело на землетрясение вам давать, это мы пожалуйста, сами знаете. А другое – лезть, когда большие бабки отмываются. Мало ли кто как поймет…

Годунов ходил злой, нервный, и Гринев видел, что каждый день, потраченный на бесплодные поиски, письма, факсы и встречи, Борька воспринимает как личную потерю. Да и у всего отряда настроение из-за этого было напряженное. Можно сидеть на чемоданах день, два, пять, но уже через неделю это состояние начинает тяготить, а через месяц делается невыносимым.

Наверное, из-за этого Юра не рассказывал о своих ближайших планах Жене. Зачем говорить заранее, когда неизвестно еще, смогут ли они уехать? Все связанное с чеченской войной с самого начала отдавало такой грязью, было полно такой торопливой, такой жадной неразберихи, что пробиться через все это начинало казаться невозможным.

Да Женя и занята была в это время. Слова ее отца и президента телекомпании «ЛОТ» о прожиточном минимуме звезд исполнялись с завидной неукоснительностью: сразу после Нового года Женя сообщила, что ей покупают квартиру.

Она сказала об этом однажды вечером, сидя в ореховом креслице с какой-то книжкой в руках.

– Юра! – позвала Женя.

Юра как раз заканчивал свои абхазские записи и торопился их закончить, поскорее поставить последнюю точку.

– Что? – откликнулся он, не оборачиваясь.

– Юра! – повторила она. – Да посмотри же ты на меня, пожалуйста!

– Смотрю.

Юра обернулся. Женя положила книгу на рукодельный столик и смотрела на него каким-то странным взглядом. Он пригляделся, узнал самый зачитанный том из дедовского толстовского собрания – «Война и мир». Женя вообще любила книги долгие и в живой простоте своей увлекательные. То Диккенса читала по-английски, то «Трилогию желания» Драйзера, то «Сагу о Форсайтах»… Юра любил короткие, озаренные сполохами страсти, бунинские рассказы и всегда поддразнивал ее за основательность.

– Что случилось? – спросил он.

– А тебя интересует только, не случилось ли чего? – усмехнулась Женя. – Ничего не случилось. Ярик Черенок квартиру получил.

– Кто такой Ярик Черенок? – поинтересовался Юра. – И при чем я к его квартире?

– Ярик Черенок у нас работает, – спокойно ответила Женя. – Я тебе о нем говорила. Мы с ним первые были в очереди на квартиру. Он получил.

– А ты? – совсем уж глупо переспросил Юра.

– А теперь должна получить я. И это должно решиться в ближайшее время.

Юра понятия не имел о таких подробностях и почувствовал, что ему почему-то неприятно это неожиданное известие. Может быть, просто потому, что он услышал об этом впервые? Хотя что в этом плохого? Должна получить квартиру, решается вопрос, сообщает мужу…

– Хорошо, – пожал он плечами. – И когда это должно решиться?

– В ближайшее время, – повторила Женя. – Уже решилось бы, если бы…

– Если бы что? – Наконец он уловил напряженные интонации в ее голосе. – Ты почему недоговариваешь, Женя?

– Потому что неизвестно, сколько человек будет в этой квартире жить, – помолчав, ответила она. – Я не хотела заводить этот разговор…

– Но завела ведь, – усмехнулся он. – Так что же от меня требуется?

– Зачем ты так со мной разговариваешь, Юра? – Ее голос дрогнул. – Я вообще ни о какой квартире не просила, но раз уж… В общем, мне сказали, что надо решить, замужем я или нет.

– Ну, и что ты решила? – спросил он, не глядя на нее.

– Я решила спросить об этом тебя.

Молчание повисло в комнате.

Никогда она не спрашивала его об этом. Да и теперь, он понимал, Женин вопрос значит ровно то, что значит: от официального состава ее семьи зависит метраж, и ничего более, никакого подтекста. Юра мало знал людей, настолько спокойно относящихся к условностям, как она; разве что его рыжая сестрица. Поэтому трудно было представить, чтобы Женя стала говорить с ним таким напряженным тоном, смотреть такими странными глазами из-за того, что называют неопределенностью семейного положения. Но она именно так говорила и именно так смотрела на него сейчас, и Юра растерялся под ее взглядом.

– Я полечу на Сахалин, Женя, – сказал он, отводя глаза. – Только попозже, ладно? По работе пока не получается.

«И денег нет, – мелькнуло в голове. – Тысяча долларов билет».

– Разве я об этом… – проговорила она и спросила тем же непонятным тоном: – А почему не получается по работе?

И вдруг, когда Женя еще договаривала свой вопрос, он подумал: а зачем, собственно, ей нужна эта квартира, кто будет там жить? Нет, конечно, жилплощадь лишней не бывает – и все-таки? Почему она не скажет ему: пусть будет на всякий случай, сдадим, продадим, обменяем, да мало ли что еще! Но она говорит не эти обыкновенные слова о лишней жилплощади, а какие-то другие, и говорит таким странным, таким не своим тоном…

– По работе не получается потому, что не все зависит от моих желаний, – коротко ответил Юра. – Как только будет возможность, я слетаю на Сахалин и оформлю развод. Но, извини, не в ближайшее время. Можно послать документы почтой, но, по-моему, это будет еще дольше. Если ты торопишься…

– Я никуда не тороплюсь, – резко ответила она и поднялась из кресла тем быстрым и свободным движением, которым поднималась всегда и которое он так любил. – И вообще, я не собираюсь тебя обременять своими проблемами. Можешь забыть об этой квартире.

– Забуду, – так же резко ответил Юра – уже ей в спину.

Женя вышла из комнаты, зашумела вода в ванной.

Что значила эта странная полуссора, он не понял. Но осадок в душе остался, а душа и без того была сейчас тяжела.

– Все-таки я думал, наши дадут. – Борис ткнул окурком в пепельницу так, как будто хотел прожечь ее насквозь. – Нет, я понимаю, чего боятся. Узнают, кто на Чечню деньги давал, слух пойдет – то ли он украл, то ли у него украли, да не бывает, мол, дыма без огня… А все равно – могли бы дать, все ж на виду, по списку, не на гранатометы просим! Ладно, опять будем у иностранцев клянчить. – Годунов посмотрел в окно своей тесной командирской комнатки, проговорил с горечью: – Время, время-то идет, телевизор хоть не включай! Ты, Юр, по-английски как вообще? – ни с того ни с сего спросил он.

– Переводчиком меня хочешь взять клянчить? – улыбнулся Гринев. – Ну, вспомню школьные годы, если очень понадобится. Мне, знаешь, сестра говорила: после хорошей спецшколы язык не забудешь, даже если пятнадцать лет потом слова вымолвить не придется. Она в немецкой училась, я в английской.

– Глянь тогда, что нам тут пишут, – кивнул Борис, доставая из ящика стола распечатанный конверт. – Ты подпись, подпись посмотри! Помнишь, кто это?

– Кто? – спросил Гринев, вглядываясь в подпись под письмом, напечатанным на бланке Швейцарского Красного Креста.

– А Конрад, забыл, что ли? – засмеялся Борис. – В Ленинакане-то? Он собак еще специальных привозил и приборы всякие, а мы смотреть тогда бегали, как дикари какие.

– А! – улыбнулся Юра. – Теперь вспомнил. Хороший парень. Что это он нам тут пишет?

– Читай, читай, – поторопил Борька. – А то я даже в анкетах всегда указываю: английский не со словарем, а с переводчиком.

Разговорный английский Гринев, конечно, подзабыл: и правда ведь, пятнадцать лет прошло со школы. Люди, окружавшие его в повседневной жизни, говорили исключительно по-русски, а в некоторых ситуациях и вовсе объяснялись самыми доходчивыми словами великого и могучего. И ситуаций таких в Юриной жизни хватало.

Но читать по-английски ему приходилось и в институте, и после; правда, только специальные медицинские работы. К тому же короткое письмо Конрада Фогельвайде было написано на несложном «международном» английском, и написано так просто и дружески, что разобрать его не составляло большого труда.

– В Лос-Анджелес зовет, – сказал Юра, быстро просмотрев страничку.

– О! – обрадовался Борька. – Ну, про Лос-Анджелес даже я разобрал.

– Рад, что нашел наши следы… – Гринев стал переводить подробнее. – Что работаем теперь в одной организации… Ну, пишет, в общем, что в Лос-Анджелесе после землетрясения разрабатывается глобальная система сейсмической безопасности и наши знания могут пригодиться. Какие у нас с тобой сейсмические знания? – удивился он. – Ага, вот… Работа спасателей в городских условиях, организация первой помощи при техногенных и природных катастрофах. Смотри, Борь, как раз для тебя! У них семинар по этому делу будет в марте.

– А еще что? – не отставал настырный Борька. – Я, между прочим, не только «Лос-Анджелес», но и «профессор Ларцев» еще разобрал.

– А профессор Ларцев тепло характеризовал ему Юрия, – нехотя сказал Гринев. – И говорил, что наслышан о его специфическом опыте операций в экстремальных условиях. Это, видимо, когда стакан спирта вместо наркоза, а Боря с фонариком – вместо бестеневой лампы, – хмыкнул он. – Откуда, интересно, Ларцев про Ткварчели узнал?

В Ткварчели Юра попал уже не из Склифа, а с Сахалина, и Андрей Семенович Ларцев знать об этом вообще-то не мог.

– Слухами земля полнится, – пожал плечами Годунов. – Ладно, Юр, чего ж теперь… Какой нам сейчас Лос-Анджелес! Может, все-таки хоть к марту в Чечню выберемся.

Он бросил на Гринева быстрый извиняющийся взгляд.

– Выберемся, выберемся, – кивнул Юра. – Иностранцы-то здешних наших тонкостей не знают, авось дадут деньги.

– Не авось дадут, а небось дадут, – поправил Борька. – А потом как-нибудь и в Калифорнию съездим, а? – не слишком уверенно сказал он. – В пляжный сезон! Ты как на это смотришь, Юр?

– Положительно смотрю, – улыбнулся Гринев. – Особенно в пляжный сезон. Конраду все-таки надо будет написать, хоть извиниться.

– Напиши, – тут же распорядился Годунов. – Ишь, как ты читаешь лихо! И правда, переводчиком тебя возьму, деньги-то поскорее надо выклянчить.

Все эти разговоры – так же, как и переговоры насчет денег, – происходили в промежутках между обычными дежурствами. И – на фоне ежедневных репортажей по телевизору: развалины, толпы беженцев, искалеченные дети в полуразрушенных больницах… Жизнь приобретала какой-то зловещий размах; иногда Юре казалось, что голова у него гудит, как мотор у набирающего разбег самолета.

И шум обычной московской жизни – смех прохожих, музыка из киосков, бодрые возгласы уличных торговцев – еле доносился до него сквозь этот неясный и зловещий гул.

– Сплетни, скандалы, домыслы из жизни знаменитостей! – кричал на весь подземный переход какой-то особо расторопный зазывала. – Последние экземпляры! Молодой человек, не проходите мимо, а то жизнь пройдет мимо вас!

Юра невольно улыбнулся этой формулировке, выкрикнутой прямо ему в ухо, и взглянул на ее автора. Торговец являл собою распространенный в Москве человеческий тип: многословный, неряшливо одетый, сыплющий цитатами из Бхагавадгиты и Есенина, с сумасшедшинкой в глазах и с беретом на макушке. В руках он держал пачку газет. Во всю первую полосу верхней из них красовалась какая-то яркая фотография.

– Лучший московский еженедельник! – заголосил он, заметив, что привлек к себе внимание. – Газета для всех: днем читаете в метро, вечером рассказываете жене, в воскресенье дарите теще!

Но этих призывных возгласов Юра уже не слышал. Он смотрел на большую газетную фотографию и не понимал, что при этом чувствует.

Женя была снята вполоборота и как будто из глубины какого-то коридора. Видно было, что она обернулась на ходу: разрез сбоку длинного платья распахнулся, выше колена открывая стройную ногу. Мужчина, к которому она обернулась, стоял чуть поодаль и смотрел на нее призывным, почти заискивающим взглядом. Где все это происходит, понять было невозможно: фон для снимка явно был подмонтирован и представлял собою россыпь аляповатых расплывчатых огней. Таким же аляповатым, слишком ярким казалось на снимке Женино зеленое платье.

«Только с этой женщиной он теряет свою блистательную самоуверенность!» – крупными буквами гласила подпись под фотографией. Далее, уже помельче, следовал вопрос: «Евгения Стивенс и Олег Несговоров: возможны ли прежние отношения для этой звездной пары?»

– Берите, молодой человек, берите, – поторопил торговец. – Дома почитаете! Разве не интересно узнать, кого любит такая шикарная женщина?

Гринев заплатил, свернул газету, сунул в карман. Еще на эскалаторе он успел просмотреть короткую заметку на второй странице. Тайнами мадридского двора досужий репортер явно не владел. Заметочка была пустая, и скабрезно-элегический тон не возмещал ее бессодержательности.

«Они расстались вот уже второй раз, правда, теперь на более долгий срок… Быть может, навсегда?.. Или прежнее чувство еще возродится?.. Надежда светится в его глазах… Он весь мир готов положить к этим прекрасным ногам…» Далее следовали еще какие-то, с Женей не связанные, подробности любовных похождений «главного плейбоя отечественного ТV».

Все это было так глупо, так пошло и так явно притянуто за уши, что даже не вызвало у Юры отвращения. Только горечь. Такой он, значит, был у Жени, этот промежуток после Сахалина…

«А ты этого не предполагал? – мелькнуло у него в голове. – Сам же сказал ей тогда, в избушке: «Мне больно думать, что ты к нему вернешься…» Ты вернулся к Оле, потому что лелеял свою дурацкую нравственность, она – потому что… Какая разница теперь, почему!»

И все-таки что-то дрогнуло у Юры в груди, когда он не увидел возле дома Жениной ярко-красной машины. Сегодня у нее был выходной, никуда она вроде бы не собиралась. Знакомое странное чувство снова шевельнулось в сердце, кольнуло острым краем. И впервые он подумал: а может, не только с войной оно связано, это прощальное чувство?..

Юра открыл дверь. В январском утреннем полумраке квартира почему-то показалась нежилой. И это тоже было для него ново, непривычно, он не один десяток лет входил в бабушкину гарсоньерку и никогда не испытывал подобного. Прощание, предчувствие, невозвратность… Полинкины акварели на стенах – «Синий цвет».

«Это легкий переход в неизвестность от забот и от плачущих родных…»

Он снял куртку, сел в кресло. Открытая книга лежала на рукодельном столике, Юра полистал знакомые страницы, отложил книгу. Ему вдруг показалось, что Женя не вернется и «Война и мир» останется лежать здесь недочитанной.

В ту самую минуту, как он об этом подумал, ключ повернулся в замке. Обычно, если Юра был дома, он сразу выходил к Жене в прихожую. Но на этот раз какая-то апатия охватила его, сковала по рукам и ногам. Он не чувствовал себя усталым – во всяком случае, не больше, чем обычно после дежурства; он не хотел спать. Совсем другое… Словно пахнуло на него холодом чужой жизни – и опустела душа, и сразу не стало сил.

«Это что – ревность такая? – подумал он удивленно и вяло одновременно. – Как странно – ни ярости, ни злости…»

– Ты уже дома? – Женя заглянула в комнату. – А я ездила тут… Сейчас, только сапоги сниму.

Свет зажегся в прихожей, пятном лег на пол у двери.

Женя вошла через минуту – медленно, держа в руке смятую газету. Юра невольно привстал из кресла, словно хотел отнять у нее этот яркий комок. Наверное, газета выпала из кармана его куртки, а он не заметил в темноте прихожей.

– Ты тоже увидел? – тихо спросила Женя. – Мне отец только что позвонил, я ездила купить. – Она вынула руку из-за спины; вторая газета не была смята. – И… что ты об этом думаешь?

Женя смотрела на него прямым взглядом, глаза были непроницаемы, как поверхность светлого камня, и так же холодны, брови изогнулись надменными дугами. Впервые Юра не мог понять, что значит ее взгляд. Нет, не впервые. Уже было такое однажды – когда она спрашивала, кто будет жить в ее новой квартире…

– Ты считаешь, я должен об этом думать? – нехотя выговорил Юра.

– Я спрашиваю об этом тебя.

– А я не знаю, что тебе ответить.

– Но… ты ведь как-то относишься ко всему этому? – Она брезгливо встряхнула смятую газету. – Тогда скажи мне, как!

– Женя, я тебя не обманываю, – поморщился он. – Мне в самом деле нечего тебе сказать. Это все – чужая жизнь, я в ней быть не хочу, и я тебя об этом предупреждал. Пусть проходит мимо! – добавил он, усмехнувшись.

– А я? – в тон ему спросила она. – Тоже – мимо?

– Но что же я могу сделать? – Юра пожал плечами. – За подол тебя держать?

– Да уж, ты не из тех, кто держится за бабский подол, – насмешливо протянула Женя. – Хоть спросил бы, где это нас так эффектно запечатлели! И вообще, правда ли там написана.

– Я не хочу об этом спрашивать, – медленно, раздельно произнес он. – Я не имею права вмешиваться в твою жизнь и навязывать тебе свою.

– Ну конечно, права женщины и человека! – Ее голос становился все более насмешливым и чужим. – Расскажи мне еще про Женевскую конвенцию!

– Женевская конвенция вообще не об этом, и она тут ни при чем.

– А я – при чем?! – вдруг воскликнула Женя. – Я – при чем к твоей жизни? Я же вижу, я же это каждый день чувствую: ты не впускаешь меня, ты… Да, я была его любовницей и до, и после Сахалина, я сама этого захотела, ему и стараться особо не пришлось! А когда он уехал на две недели в командировку, я встретила тебя, Юра, и тут же послала Несговорова ко всем чертям, опять-таки не спросив его согласия! И я сама прекрасно знаю, как все это называется, нет необходимости мне об этом напоминать, как ты напоминаешь каждый день!

– О чем я тебе напоминаю каждый день?

Даже удивляться он сейчас не мог: таким пустым, никчемным и чужим казался и разговор этот, и ее на крик срывающийся голос.

– Я больше не могу, Юра. – Женин голос опять переменился, сделался каким-то усталым, тусклым. – И не могу, и не хочу. Каждый день проводить как под дамокловым мечом, все ждать, что вот сейчас ты… Не хочу! Может, во мне много холодности, может, я просто не смогла, прав ты был тогда… Но я – это я, какая есть, и другой я уже не буду. Даже эта твоя Оленька подходила тебе больше. По крайней мере, ей ты наверняка не говорил, что у нее чужая жизнь. Нас с тобой как будто разделяет что-то, Юра, ты не чувствуешь? Ты за год так ко мне и не привык, а я…

– А ты считаешь, я должен был к тебе привыкнуть? – перебил он.

– Я ничего про тебя не считаю, но я верю своим глазам, – отчеканила Женя. – Я для тебя – как экзотическая бабочка. Полетала-полетала по комнате – и лети обратно в свои тропики. Разве не так?

Юра молчал, не зная, что ей ответить. Если бы он хоть на мгновенье увидел, как для него одного меняются Женины глаза, как улыбка вспыхивает в самых уголках ее губ, – может быть, он нашел бы слова… Вернее, нашел бы в себе силы для каких-то слов. Но она стояла посередине комнаты – так, что ему тоже пришлось встать, как и посторонний мужчина встал бы, если не садится дама, – и смотрела на него этим странным взглядом, который только и можно было назвать что чужим.

– Что я должен делать? – глухо проговорил Юра.

– Ты – ничего. – Кажется, Женя овладела собою: голос звучал теперь почти ровно. – А что тебе делать? Ты живешь себе, как живешь, ты спокойно работаешь, ты… Ты позволяешь себе быть таким, какой ты есть, и тебе не приходится себя презирать! А я мечусь из огня да в полымя и все время жду, все время: вот сейчас ты… Ладно, – резко оборвала она себя. – Это все слишком смутные объяснения, даже мне ненужные, а уж тем более тебе. И тем более теперь, когда ты вот это знаешь. И еще не все ты знаешь, потому что всего я рассказать тебе не могу – самой вспоминать тошно.

Женя снова не глядя встряхнула газету, которую до сих пор держала в вытянутой руке, потом посмотрела на свои руки – и бросила обе газеты на пол, повела плечами с таким безотчетным отвращением, как будто вымазалась в чем-то.

– Как бы мы с тобой после этого жили, Юра? – тихо сказала она. – Я, по-твоему, совсем бесчувственная, смогу делать вид, будто ничего не произошло и все это происки наглых папарацци? Я же не принцесса Диана.

– А похожа! – совсем уж по-дурацки усмехнулся он и добавил, тоже спокойным тоном: – Ладно, Женя, к чему этот разговор? И никаких мне не надо объяснений – ни смутных, ни ясных. Все равно ты поступишь так, как захочешь. Может, я к тебе и не привык за год, но уж это-то понимаю.

«Выходит, и правильно, что не привык», – мелькнуло у него в голове.

– Я пройдусь, – сказал он, не глядя на Женю. – Не буду тебе мешать.

Часа через три, когда Юра вернулся домой, Жени не было.

Ее не было именно так, как он иногда со страхом представлял, видя темные окна квартиры: совсем не было. Не было на вешалке ее шубы и пальто, и платьев в шкафу, и голубой губки в ванной, и тапочек в прихожей, и… Ничего не было! Она собралась быстро, с присущей ей аккуратностью, и это не могло быть иначе.

Даже две газеты не валялись теперь на полу посреди комнаты. И их исчезновение вдруг показалось Юре таким невыносимым, как будто эти проклятые газеты с ее фотографией были главное, что ему хотелось сейчас увидеть.

Глава 9

Деньги нашлись в самом начале февраля. «Авось» перешло в «небось» скорее, чем мог предполагать Годунов даже в самых оптимистических своих планах. Слова лишнего не говоря, деньги дал спасателям Красного Креста знаменитый американский миллиардер. Видимо, не очень беспокоился, как бы его не сочли чьим-либо сторонником в чеченской войне.

С той самой минуты как от миллиардера было получено подтверждение, что деньги он переведет на счет годуновского отряда немедленно, как только получит список необходимых затрат, – с этой минуты моторчик, как в волшебном ящичке запрятанный где-то у Бориса внутри, заработал на полную мощность.

– «КамАЗ» лучше всего, – высчитывал Годунов. – Плюс два «уазика» надо, не меньше. «Мерседес» же свой не потащим.

Он кивнул на окно, под которым стояла во дворе спасательская машина.

– Почему? – спросил Андрей Чернов, помогавший командиру в его расчетах.

– Да убьют потому что за «Мерседес», – доходчиво объяснил Борис. – Такая машина, как у нас, всякому на хозяйстве пригодится.

Теперь он целыми днями пропадал на отрядной базе: обзванивал врачей, которые готовы были ехать со спасателями; по Юриной указке выискивал на каких-то складах наилучшее оборудование для госпиталя, который предполагалось развернуть в Слепцовске, на границе Чечни и Ингушетии; заказывал лосьон от чесотки и шампунь от вшей в таких количествах, что, кажется, можно было бы обработать все население Москвы.

– Своя ноша не тянет, – приговаривал при этом Годунов. – Сами увидите, что там за этот лосьон можно будет сделать. Или за баралгин тот же.

И каждый в отряде, словно зарядившись от своего командира его кипучей энергией, тоже крутился вовсю. Тот куда-нибудь ехал и что-нибудь получал, этот с кем-нибудь встречался и что-нибудь передавал, один договаривался насчет «КамАЗа», другой закупал запчасти для «уазиков»…

И во всем этом стремительно набирающем обороты движении Гринев чувствовал такое соответствие собственному внутреннему ритму, что и сам почти не уходил с базы. Тем более что и не было теперь необходимости спешить домой… Он даже, хоть и с некоторым стыдом, радовался тому, что все эти враз на него свалившиеся дела не оставляют времени для нерадостных размышлений.

Если бы еще можно было не спать – это было бы совсем хорошо. Даже не столько не спать, сколько миновать те минуты между явью и сном, когда деваться от мыслей уже некуда. Но поскольку такое было все-таки невозможно, Юра старался выбрасывать эти предсонные минуты из головы сразу же, как только окунался в обычную свою дневную жизнь.

По телевизору он смотрел только новости, а канал, на котором работал «ЛОТ», не включал совсем.

Единственное, чего он не любил и от чего непроизвольно вздрагивал, – это раздававшиеся дома телефонные звонки. Конечно, чаще всего он просто нужен был кому-нибудь по работе в связи с предотъездными делами; обычно Годунову. Но каждый раз, когда телефонный звонок прорезал тишину пустой гарсоньерки, Юра внутренне вздрагивал: казалось, что звонит Женя…

Ей не позвонил за две недели никто. Сначала Юра удивлялся этому, а потом понял: она просто никому не давала его номер, только свой сотовый. И в таком полном отсутствии адресованных ей звонков тоже чувствовалось что-то обрывное, прощальное. Кончилось все в один день, как в пропасть оборвалось – ни отзвуков, ни следов.

Но об этом он тоже старался не думать.

Пронзительный телефонный звонок разбудил Юру в один из тех редких вечеров, когда он не дежурил и не был занят на базе приготовлениями к отъезду.

– Слушаю. – Юра поднял трубку и замер, не слыша ответа. – Да, слушает Гринев! – повторил он.

– Юрий Валентинович, – услышал он наконец какой-то смутно знакомый мужской голос, – добрый вечер, это Артем Клементов вас беспокоит.

– Кто такой… – начал было Юра, но тут же вспомнил, кто такой Артем Клементов. – Да, Артем, привет, что случилось?

– А откуда вы знаете, что что-то случилось? – удивленно спросил тот.

– Да ничего я не знаю, – усмехнулся Юра. – Просто раз ты звонишь, а не Ева, значит, что-то случилось. Или не так?

– Так, – помолчав несколько секунд, сказал Артем. – Юрий Валентинович, можно с вами встретиться?

– Можно, – ответил Юра. – Сегодня?

– Вам, наверно, сегодня уже поздно, – сказал Артем. – Я раньше звонил, вас не было. Но если бы…

– Мне не поздно, – прервал его Юра. – Только уж давай ты сам приезжай. Спроси у Евы адрес.

– Лучше вы мне скажите, – попросил Артем. – Я в центре сейчас. Только квартиру скажите, дом я знаю.

– А спрашиваешь, как я догадался, что случилось что-то, – хмыкнул Юра. – Слышно же, что из автомата звонишь.

Положив трубку, он взглянул на часы. Наугад сказал, что не поздно, а ведь в самом деле, десять часов всего. Из центра Артем звонил, не из Лефортова – значит, через полчаса будет.

Юра набросил покрывало на расстеленную кровать, умылся, прогоняя остатки сна. Не хотелось, чтобы парень заметил, что действительно разбудил родственника.

До сих пор у Юры как-то не было времени определить, как он относится к Артему Клементову. Он не разделял ни родительского возмущения Евиным романом, ни холодности по отношению к этому мальчику. Артем, наверное, стеснялся появляться в их доме, а они так откровенно не настаивали на знакомстве с ним, что не стала настаивать на этом и Ева. С родителями она не ссорилась и бывала у них довольно часто, но всегда одна.

– Бедная его мама, – повторяла в связи с дочкиным сумасбродством Надя. – Как подумаешь – вот кому можно посочувствовать!

Юра, однако же, не мог думать о какой-то совершенно незнакомой женщине больше, чем о родной сестре. Да и не очень он понимал, почему следует сочувствовать Артемовой маме. По его мнению, сочувствовать надо было именно Еве. И даже не сейчас – сейчас-то она вся светилась счастьем от своей неожиданной любви, – а в будущем, когда мальчик повзрослеет, а она постареет…

Сам же Артем Клементов, с которым Юра познакомился, заехав в Лефортово по Евиному приглашению, парень как парень. Высокий, широкоплечий, довольно красивый, хотя, к счастью, не смазливый. Глаза приметные – светлые, широко поставленные, внимательные глаза. Держится немного скованно, но этому удивляться не приходится. У него есть причины для того, чтобы скованно держаться с Евиными родственниками, а Юра не из тех, что глухонемого умеют разговорить.

В общем, можно считать, что через полчаса к нему придет почти незнакомый человек.

К Юриному удивлению, на этот раз Артемова скованность была почти неощутима. Вернее, ему показалось, что парню просто не до скованности своей и вообще не до того, как он выглядит в чужих глазах. Юра не раз наблюдал в людях это состояние, точно названное «одной лишь думы власть». И обычно в таком состоянии находились те, чья душа была неспокойна…

– Может, на кухне посидим? – предложил он Артему, как только тот снял куртку в прихожей. – Я покурю.

– Я тоже, – кивнул он. – Спасибо, Юрий Валентинович.

– За что это? – усмехнулся Юра. – Сигареты ведь свои достаешь, не угощаешься.

– Могли бы и на завтра встречу перенести. И на послезавтра.

– Ты бы тоже мог из дому позвонить, не из автомата.

– Не мог, – глухо произнес Артем. – Не мог я из дому.

– Так что все-таки случилось? – спросил Юра, закуривая и придвигая к Артему одну из бесчисленных бабушкиных пепельниц, до сих пор расставленных по всей квартире.

Юра курил только на кухне, Женя не курила совсем, но эти пепельницы, привезенные когда-то бабушкой Милей со всего мира, так ей понравились, что она извлекла их из самых забытых закутков и расставила везде, где только можно, – так, как это было при Эмилии Яковлевне, которая курила беспрестанно.

– Юрий Валентинович, – сказал Артем, – Ева вас, может быть, послушается…

– Смотря в чем, – пожал плечами Юра. – А вообще-то – не думаю. Я-то ее не очень слушался всегда, – улыбнулся он, смягчая сухость своего тона. – Хоть и младше на два года. А что я, по-твоему, должен ей внушить?

«Вот и начались трудности, – подумал он. – Мальчик хочет самостоятельности? Или хозяином хочет быть в доме, а подружка слишком взрослая, чтобы безропотно выполнять его указания?»

– Скажите, чтобы она уехала куда-нибудь, – неожиданно горячо проговорил Артем. – К родственникам каким-нибудь в другой город, к знакомым… Куда-нибудь подальше!

– Даже так? – насмешливо протянул Юра. – Куда подальше?

– Извините, – слегка смутился Артем. – Я глупо выразился. Но не в этом дело. Просто я влип в нехорошую историю, и… Не надо ей сейчас со мной оставаться.

Вот это уже не было похоже на юношеские позывы к самостоятельности! Даже если он преувеличивает… Юра слегка напрягся.

– А конкретнее? – поинтересовался он, стараясь выглядеть невозмутимым. – В чем заключается история?

– Да обычная, наверно, история, – пожал плечами Артем. – Но я-то не знал, что это обычное дело – так… В общем, это еще летом началось…

История, которую Юра, хмурясь, выслушивал в течение десяти минут, была и в самом деле обычна в своей грубой неприглядности. Он понимал это хоть и отвлеченно – потому что в его жизни такие истории были невозможны, – но ясно. И не сомневался в том, что Артем говорит правду: слишком уж все было очевидно.

История началась в июне, когда Артем вернулся из армии и бродил по Москве со счастливым ощущением от неожиданной свободы и тоскливым – от незнания, что делать дальше.

– Ну, и заехал как-то к старым друзьям, – рассказывал он. – В Бибирево. Мы же с мамой раньше там жили, в отцовской квартире. А потом, когда я в десятом классе уже учился, оказалось, что он ее продал. Как он ее мог продать, когда от него вообще ни слуху ни духу не было, куда нам из нее деваться – непонятно. Но хозяева новые явились, мрачные такие, со всеми документами. Короче, мы с мамой к ее сестре переехали, на Трехпрудный. Я вообще-то все детство там у бабушки и жил, с мамой потом только, когда она развелась уже… Ладно, это все неважно, – оборвал он себя. – Извините. Ну вот, заехал в Бибирево, а там ребята и предложили в Индонезию съездить.

– Куда-куда? – переспросил Юра. – Почему в Индонезию?

– За шмотками, – объяснил Артем. – Они барахлом торгуют на Петровско-Разумовском рынке, за товаром в Индонезию ездят.

– Ну и как Индонезия? – Юра с трудом сдержал улыбку.

– Да в Индонезию-то я не поехал. – Наверное, Артем все-таки разглядел его улыбку и невесело улыбнулся в ответ. – Я им не столько для поездок был нужен, сколько чтобы на деньги подписаться. Понимаете, если одному десять тысяч одалживать, то могут и не дать, побояться могут. А на троих уже не так много получается, по три тысячи всего с небольшим.

– И ты полез для них деньги одалживать? – поразился Юра. – Слушай, но ведь это же совсем уж для младенцев!

– А я кто тогда был? – усмехнулся Артем. – Из армии вырвался, глаза как блюдца. Это трудно объяснить… Ну, когда кажется, что все можешь и все тебе теперь – раз плюнуть! Тем более все кругом только и твердят: три штуки по нынешним временам не деньги, мы их в ноль секунд на рынке отобьем. Я им, правда, сразу сказал, что работать с ними не буду. – Артем прикурил вторую сигарету от первой. – Меня же все это вообще не интересовало. А они: не хочешь – не надо с нами за лотком стоять или там в Индонезию мотаться. Мы тебе еще и подкидывать будем за беспокойство – ну, вроде процента от прибыли. А я же их сто лет знаю, как себя, никогда мы друг друга не обманывали. – Он взглянул на Юру немного смущенно, словно понимая наивность своих слов. – Они мне сразу двести долларов дали. В общем, в первый раз, в июле, так все и получилось, как они говорили, и во второй раз тоже, в сентябре, а…

– А в третий раз сорвалось, – закончил Юра. – И сколько ты теперь должен?

– Пятнадцать, – глядя ему в глаза, ответил Артем. – Но это неважно, Юрий Валентинович, я к вам не для того пришел. Скажите Еве, попросите ее, чтобы она уехала!

Как только он произносил ее имя, голос у него менялся, этого невозможно было не расслышать. Юра смотрел в его внимательные, широко поставленные глаза и не знал, что сказать.

Он видел перед собою растерянного мальчика, не разобравшегося в людях и по-мальчишечьи влипшего в дурацкую и опасную историю. Он знал, что таких историй – тысячи, что тысячи мальчишек теперь учатся жизни подобным жестоким образом. Но он видел и другое: в растерянности своей этот мальчик боится не за себя, а за женщину, которую он любит… Это читалось в Артемовых глазах так ясно, как если бы он произнес это вслух.

– Ну хорошо, – сказал Юра, – в первый раз ты в эйфории пребывал. А во второй-то раз, а в третий? Понравилось процент получать, остановиться не мог?

– Второй раз в конце августа был, – тихо ответил Артем и отвел глаза. – При чем тут «понравилось», Юрий Валентинович?

Вообще-то Юра и ожидал услышать именно такой ответ, и спросил только на всякий случай. И так ведь все было понятно: в конце августа Ева переехала к Артему в Лефортово. И никакой друг ему, значит, эту квартиру не оставлял, а просто он снял ее и заплатил, скорее всего, вперед.

– В третий раз я вообще-то уже не поручался, – сказал Артем. – Не такой уж я все-таки лох, мог к тому времени разобраться, что к чему. Они просто сказали браткам, у которых брали: опять на троих. А те проверять не стали, не в первый раз ведь.

– И что теперь твои старые друзья говорят? – на всякий случай спросил Юра, хотя и это ему было ясно.

– Да нет их теперь! Родители их говорят: ничего не знаем, уехали куда-то, как в воду канули. Но это браткам ведь неинтересно, кто куда канул. Я-то здесь! И она здесь. А это такие люди, что…

Что это за люди, Юра и сам понимал прекрасно. И за какую сумму они способны убить не поморщившись – тоже понимал. Это тебе не нефтяные магнаты, ворочающие миллионами, пятнадцати тысяч долга для них вполне достаточно.

– А в милицию? – все-таки спросил он.

– Понимаете, это не такие деньги, чтобы в милиции стали сильно напрягаться, – объяснил Артем. – Недавно точно такая история была, ее весь рынок знает. Сходил парень к ментам, дали ему помеченные доллары, он пришел, браткам их сунул, менты выскочили – все как положено. А те: да Бог с вами, граждане начальники, какой рэкет? Он у нас деньги занимал – вот, принес, вернул. А что он вам наплел – это еще доказать надо. И все. Кому надо что доказывать? Менты деньги меченые сложили в сумку, братки им ручкой помахали. Парень через месяц исчез. Куда уж понятнее!

При всем убожестве обстоятельств история явно была тупиковая.

– А Ева откуда знает? – наугад спросил Юра. – Ты сказал?

– Да что я, совсем? – обиделся Артем. – Не знаю я, откуда она знает. Пришел домой, она плачет, в подробностях мне все это рассказывает, откуда узнала – не говорит. И уехать ни за что не хочет, в этом же все дело! Я, знаете, вообще хотел ей сказать, что… В общем, что не хочу больше с ней жить. Чтобы она обиделась и ушла. Но не смог…

– Все равно она бы не поверила, – улыбнулся Юра. – Ее вообще обмануть невозможно. Или стыдно просто? Я мальчишкой был – и то никогда не мог. Капитанская Дочка! – вспомнил он. – Так ведь вы ее в школе называли?

– Так… Что же делать, Юрий Валентинович?

Если бы он знал, что делать! Но показать Артему свою растерянность Юра не хотел.

– Я попробую ей сказать, – с сомнением произнес он. – Скажу! Завтра же скажу, сегодня поздно уже. Может, у меня переночуешь? – предложил он. – Тебе бы сейчас не надо одному вечерами ходить.

– Лучше мне насовсем к вам перебраться, – усмехнулся Артем. – А она пусть там подежурит. Я вам завтра вечером позвоню, Юрий Валентинович, узнаю, – сказал он, вставая. – Спасибо.

– Рабочий телефон запиши, – вздохнул Юра. – Вряд ли дома застанешь.

Юра боялся, что Ева просто не придет. Слишком редко, слишком торопливо он виделся с нею с самого ее приезда из Австрии, чтобы быть уверенным: она прибежит по первому его зову. Да еще в ее нынешней ситуации.

А сам он вырваться не мог, даже на час не мог – не уйдешь же с дежурства. И к тому же назначена была встреча с бывшим однокурсником Сашей Розенфельдом, врачом Центральной детской больницы, который ехал в Чечню с годуновскими спасателями, и эту встречу тоже невозможно было отменить.

Но Ева сказала, что, конечно, придет сразу же, как только уроки закончатся, и Юра вздохнул с облегчением.

– У тебя что-нибудь случилось, Юрочка? – переспросила она по телефону; голос был почти спокойный, и все-таки Юра расслышал какие-то незнакомые интонации. – Почему так срочно?

– Приходи, рыбка, приходи, – не стал он вдаваться в объяснения. – Если мы на выезде будем, в медпункте у меня посиди, ладно?

Она пришла, как раз когда бригада была на выезде. Взламывали стальную дверь, из-за которой доносились жуткие женские крики и хриплый мат. Потом милиционеры вязали бьющегося в белой горячке голого мужика, а Юра накладывал жгуты на руки его жене, которой ревнивый супруг перерезал вены.

Ева сидела в медпункте на панцирной кровати и проверяла тетрадки.

– Еще минуту подожди, я руки помою, – сказал, заглядывая к ней, Юра.

В забрызганной кровью квартире составляли протокол, просили ничего не трогать, и руки он там помыть не смог.

– Ты на аварии какой-нибудь был, Юрочка? – сочувственно спросила Ева, когда он, вытирая руки, снова вошел в комнату. – Я с дежурным вашим полчаса сейчас посидела, он эфир слушал… Это же ужас!

Сидение рядом с дежурным, слушающим частоты оперативных служб, действительно было занятием не для слабонервных. За полчаса в Москве столько всего случалось, что страшно было потом выходить на улицу.

– Не все же в нашем районе происходит, – успокоил он сестру и спросил, помолчав: – Ева, почему ты ничего мне не говорила?

Наверное, по Юриному тону она сразу поняла, о чем он спрашивает.

– А зачем бы я стала… Еще и тебе? – тихо спросила она, поднимая на брата глаза, в которых безысходность почти неразличима была за глубокой поволокой. – Ничего нельзя сделать, Юра, поверь мне, мы все уже перебрали.

Ева не спросила даже, откуда он знает о происшедшем с Артемом, и уже поэтому Юра понял, как глубоко она во все это погружена, несмотря на внешнее спокойствие.

– А уехать? – осторожно спросил Юра. – Не одной, не одной! – быстро оговорился он, поймав ее укоризненный взгляд. – Вдвоем вам уехать?

– И это не получится. – Ева покачала головой; он поразился безнадежному спокойствию этого жеста. – Об этом его предупредили, и они следят.

– Думаешь, это разведчики-профессионалы? – усмехнулся Юра. – Что значит – следят?

– Хорошо, а куда мы, по-твоему, можем уехать? – спросила Ева. – У него ведь тоже все здесь, в Москве. И на сколько уехать? На всю жизнь? Все равно же придется вернуться.

– А откуда ты об этом вообще узнала? – спросил Юра. – И когда?

– Неделю назад, – ответила она. – Мне позвонил какой-то человек, наверное, из этих. И все рассказал. Как гром среди ясного неба… Юра, если бы ты знал, до чего я была беспечна! Ведь у меня впервые такое, ты понимаешь? – Ева подняла на брата глаза, в которых всплыло наконец отчаяние. – В первый раз такое – чтобы я ни секунды не думала, как мне жить, что мне делать, правильно ли я поступаю… Вот ты, Полинка, мама – вы всегда так живете. А я – в первый раз. И я была просто счастлива, Юра, я ни о чем не думала! Тема мне дарит какую-то дурацкую шляпку, привозит на какую-то квартиру, а я, вместо того чтобы подумать, откуда все это, сколько все это стоит, только и думаю, что он меня любит, что вот это невозможно, но это так… Я же понимаю, почему он пошел на эту глупость, ради чего! Теперь понимаю, – горько усмехнулась она. – А должна была раньше сообразить, мне-то не девятнадцать лет.

Юра почувствовал, как сердце у него сжимается от этих слов, произнесенных с такими знакомыми, такими Евиными интонациями девической серьезности, одинаковыми и в девятнадцать лет, и в тридцать пять.

– Ничего не сделать, – повторила она, обхватывая колени руками. – Можно только отдать эти деньги. Но взять их негде. Я уже всех спросила, кого могла. Одному человеку звонила в Вену, он, может быть, дал бы. Но его нет, не отвечает телефон. А здесь кого я могла об этом спросить – Галочку Фомину, Мафусаила? Я даже… Льву Александровичу позвонила, – выговорила она, поморщившись. – Вообще-то я только о том человеке хотела у него узнать, о господине де Фервале, но как-то не удержалась и спросила о деньгах.

Ева еще месяца три назад рассказывала Юре, что объяснилась с мужем по телефону, потому что Горейно сказал, что приехать для личного объяснения не сможет.

– Он сейчас визу продлевает, – объяснила она тогда. – И, по-моему, вообще хочет там остаться. А это кропотливое занятие, очень последовательное. Если он сейчас приедет, может получиться, что ему визу австрийскую больше не дадут, догадаются о его планах. Я не уверена, но, кажется, так. – И добавила, пожав плечами: – В общем-то он довольно спокойно отреагировал на то, что я от него ушла.

Теперь Юра почувствовал, что лицо у него каменеет от Евиных слов.

– И что же тебе, интересно, сказал Лев Александрович? – поинтересовался он.

– Знаешь, я все-таки такого от него не ожидала, – усмехнулась она. – То есть я, конечно, не очень рассчитывала, что он даст такие деньги. У него, может быть, и нету столько. А может быть, и есть. Ну, неважно… Он сказал, что я должна была лучше просчитывать последствия своего поступка. Что это просто неприлично с моей стороны – после всего, что я устроила, обращаться к нему за деньгами для своего любовника. Между прочим, он совершенно прав, – добавила она.

Юра представил унижение, которое пережила сестра, выслушивая нотации от Горейно, и ему стало тошно.

– Ко Льву Александровичу ты, значит, могла обратиться, а ко мне – не могла… – медленно проговорил он. – Спасибо!

– Юрочка! – расстроилась Ева. – Я собиралась тебе сказать, честное слово! Я уже Полинке даже сказала. Все-таки у нее ведь столько знакомых. – Она улыбнулась так жалко, что эта улыбка показалась Юре хуже слез. – А творческие люди сейчас, она сама рассказывала, черт знает чем занимаются. Один квартиры продает, другой почему-то вольфрам вагонами.

– И ты думала, какой-нибудь Полинкин знакомый художник продаст вагон вольфрама и подарит тебе пятнадцать тысяч долларов? – сердито спросил Юра.

Он ненавидел себя в эту минуту так, что готов был биться головой о стенку!

«Как хорошо тебе было играть в бессребреника! – стучало у него в висках. – «Кроме свежевымытой сорочки…» А о деньгах пускай Пушкин думает! А теперь, когда… А теперь ты стоишь как последний мудак и еще претензии предъявляешь: почему к тебе не обратились! Хрена ли к тебе обращаться?»

– Я так не думала. – Ева опустила глаза. – Я просто так… Я не знаю, что делать, Юра, ничего нельзя сделать! – вдруг воскликнула она – и наконец заплакала.

Она плакала точно как в детстве, закрыв руками лицо, и слезы точно так же сочились между пальцами, и крошечный бриллиант на подаренном мамой колечке блестел как слеза.

– Рыбка, милая, ну не надо, прошу тебя! – Задыхаясь, чувствуя, что сам сейчас заплачет, Юра сел рядом с нею на кровать, обнял ее вздрагивающие плечи. Ева уткнулась лицом ему под подбородок и зарыдала еще горше. – Не плачь, прошу тебя! – повторял он, как заведенный. – Я попробую, я что-нибудь…

Как противен ему был этот лепет, как он сам себе был из-за него противен!

– Если бы хоть что-нибудь можно было продать! – Ева подняла на Юру глаза; теперь он разглядел в них что-то близкое к безумию. – Я уже думала: например, почку… Может, ты знаешь, как это делают? Юра, может, ты у кого-нибудь спросишь, у каких-нибудь врачей?!

– Почку нельзя продать, рыбка, милая, не надо. – Он гладил ее по голове и говорил с нею как с ребенком. – Не думай об этом, оставь эти глупости… Да придумаю я что-нибудь, Ева, что ж я, совсем уже?! – почти закричал он.

Наверное, срывающийся на крик голос брата оказался для Евы такой неожиданностью, что она всхлипнула еще раз и затихла.

– Извини, Юрочка, – сказала она, вытирая слезы. – Такая неделя была, что… А Тема еще уехать меня уговаривает. Говорит, ему одному легче будет. А мне? Если бы ты слышал, что мне тот сказал, по телефону! Чтобы я тоже хорошенько поискала деньги, а то они мне его будут присылать по почте частями…

– Не слушай ты всяких козлов, – поморщился Юра.

«Похоже, что-то подобное и будет», – подумал он.

– Я бы рада не слушать…

Ева печально улыбнулась. Последняя слезинка блеснула в уголке ее рта и исчезла.

– Когда он должен вернуть эти деньги? – спросил Юра, отводя глаза от ее лица.

– Они сказали, не позже чем через месяц.

«Через три дня уезжаем, – мелькнуло у Юры в голове. – Не осталось времени… До чего?»

– А мать его что говорит? – на всякий случай спросил он.

– Она еще не знает. И зачем ей знать, Юра? – пожала плечами Ева. – Ты бы захотел, чтобы наша мама такое узнала? У Ирины Андреевны все равно денег нет, это я точно знаю. И ей их тоже никто не займет, потому что не подо что занимать, как и нам, – объяснила она. – У нее даже квартира не своя, чтобы по крайней мере можно было продать, хоть и без крыши над головой остаться. Ее с Темой сестра к себе прописала, а с сестрой отношения очень плохие. Эта сестра сейчас у мужчины какого-то живет, не на Трехпрудном, поэтому я ее даже не видела, но Тема говорит, скоро может обратно вернуться. Ну, это все лишние подробности. Тупик, Юра, я же тебе сразу сказала, – закончила она уже тем спокойным тоном, которым говорила вначале. – Куда ни кинь… Только ждать и остается. – И добавила, чуть заметно вздрогнув: – Я не знаю, как все это… может произойти.

– Вот что, Ева. – Теперь Юре стыдно было за то, что сам он едва не сорвался в дурацкую истерику. – Тон этот похоронный надо оставить. Неприятная ситуация, кто спорит! Но не такая безнадежная, как тебе кажется. За месяц что-нибудь я придумаю. Артему скажи, чтобы глупостей никаких не делал, а пока сидел и ждал. Или я ему лучше сам скажу, – решил он. – Да и ты тоже… На углу почкой торговать – этого не надо, – улыбнулся он.

– Не буду. – Ева тоже улыбнулась. – Как все-таки бывает обидно, что я никакой ценности собой не представляю! Была бы я, например, не учительницей, а проституткой…

– То-то вы бы зажили тогда! – в тон сестре ответил Юра. – Ладно, будем надеяться, до этого не дойдет.

– И надеяться нечего, – засмеялась она. – В смысле, на… Думаешь, я бы вот сейчас хоть минуту раздумывала, если бы кто-нибудь мне за это пятнадцать тысяч дал?

Ночью поднялась метель, к утру утихла, но мокрый снег все шел и шел, заносил дорогу.

Юра шел по набережной, увязая в тяжелом снегу, и сизый зимний воздух февральского утра тоже казался ему тяжелым и ел горло, как дым.

– Мама? – Он набрал телефон родителей ровно в девять, когда они обычно вставали по выходным. – Полинка давно у вас была? Сегодня обещала? Скажи, пусть ко мне забежит, ладно? Да есть тут к ней вопрос. А я к вам вечером зайду. Я, может, в командировку скоро поеду…

Глава 10

– Не успею, мадемуазель Полин, – сказал Юра. – Три дня осталось, не успею. Придется тебе, ты уж не обижайся. А кому еще – маме?

– Да не в том дело, Юр. – Полинка сидела на ковре, в круге света от настольной лампы, по-турецки скрестив ноги в пестрых вязаных гетрах, грызла кончик рыжей прядки и смотрела на Юру снизу вверх любимым, чуть исподлобья, отцовским взглядом. – Оставляй мне, о чем разговор! А тебе… не жалко? – спросила она, помолчав.

– Сам не понимаю, Полин, – пожал он плечами. – Как ни странно, но, кажется, не жалко. Перед родителями стыдно, и все.

– Сказал бы все-таки папе, – не отставала она. – Юр, давай скажем, а?

– Полиночка, ну почему папа должен на себя это взваливать? – в который раз терпеливо объяснил Юра. – Он что, наследства ждет из Америки? Все то же, что и у меня.

– А почему ты на себя должен это взваливать? – не унималась она.

– Почему, почему… Потому что кончается на «у»! – хмыкнул он. – Потому что я ничем и никем не связан. И вообще…

Что «вообще», он договаривать не стал.

– Юр, а почему Женя ушла? – вдруг спросила Полина, выплюнув изжеванную прядку.

– Кто тебе сказал, что она ушла? – Юра изо всех сил постарался изобразить на лице искренность. – Она в командировке.

– Да ладно! – Сестрица сморщилась, как будто разжевала лимон. – Я что, по-твоему, совсем дура, не вижу?

Она обвела комнату выразительным взглядом.

– По-моему, не совсем, – улыбнулся Юра.

– Так почему? – не отставала Полинка.

За две с лишним недели у Юры не было случая сообщить родным о Женином уходе. Он и видел-то их за это время раза два, не больше: дома ведь почти не бывал.

– Ушла, – пожал он плечами. – Правильнее было бы спросить, почему пришла.

– Что правильнее было бы – это ты мне не рассказывай, – снова поморщилась Полинка. – Правильный какой нашелся! Правильно было бы, между прочим, послать Темку подальше с его дурацким долгом и сказать, чтоб сам выпутывался. А не гарсоньерку продавать… Юр, не обижайся, – добавила она, быстро взглянув на брата.

– Да я не обижаюсь. – Он едва сдерживал улыбку, глядя на ее сердитое лицо. – Я правда не знаю, почему она ушла. Ну, потому, наверное, что в Москве все оказалось по-другому, чем она могла предполагать в избушке на заливе Мордвинова.

– А она, по-твоему, предполагала, что в Москве вы будете летать на облаках и посылать друг другу воздушные поцелуи? – съязвила Полина. – Не такая она дура, по-моему.

– Не знаю, что она предполагала, – коротко ответил Юра и, чтобы переменить тему, спросил: – Знаешь, что мне бабушка однажды рассказывала?

– Что? – заинтересовалась сестрица.

Эмилия Яковлевна умерла, когда Полина была еще ребенком. Та ее почти не помнила и очень интересовалась всем, что было связано с бабушкой, на которую, как считалось, больше всех была похожа младшая внучка.

– Как она в Ялте во время каких-то киносъемок наблюдала головокружительный роман. Такая, рассказывала, была любовь, что вся съемочная группа рыдала!

– А кто в кого влюбился?

У Полинки глаза заблестели от любопытства, как мокрые виноградины.

– Одна кинозвезда влюбилась в капитана дальнего плавания, представляешь? – тоном Оле-Лукойе сказал Юра. – И спускалась к нему ночами на простынях со второго этажа гостиницы. Чтобы муж не узнал.

– Ну, со второго и без простыней можно было спрыгнуть, – рассудила Полинка. – Видел ты ихние гостиницы, на юге-то? Там, по-моему, специально второй этаж так сделан, чтоб любовники лазили без проблем.

– Не знаю, не лазил, – улыбнулся он. – Ну вот, влюбляется звезда в капитана дальнего плавания. А он – красавец: в парадном кителе, всегда с букетом, до синевы выбрит, слегка пьян – в общем, по полной программе. Плюс лето, море, солнце… Одним словом, в утро перед отъездом звезда, бабушка рассказывала, лежала в своем номере без чувств и собиралась отравиться.

– Отравилась? – деловито поинтересовалась Полинка. – А чем травиться хотела?

– Нет, к счастью, не отравилась. Договорилась с капитаном, что он, как из рейса вернется, сразу приедет к ней в Москву, а она тем временем объяснится с мужем и последует за любимым на край света.

– И что?

– И ничего! – усмехнулся Юра. – А ты как думала? Дама эта потом бабушке все в подробностях рассказывала. «Представляешь, Милечка, – сказал он тоненьким голоском, – звонит он мне, говорит: я здесь, жду тебя у Большого театра. Зима, мороз, я, забыв обо всем, набрасываю шубку и в туфлях на шпильках бегу по Пушкинской улице. Добегаю до сквера с фонтаном, приостанавливаюсь – а то, боюсь, сердце выскочит – и вижу его… – Юра сделал эффектную паузу и продолжал, глядя в Полинкины широко открытые глаза: – И вижу: ходит вперевалочку такой приземистый, коренастый мужичок в шинели до пят, на голове форменная шапка, ногами притопывает, лицо на морозе припухло, а руками себя так по бокам хлопает, как извозчик. И я вдруг понимаю: а ведь не надо мне к нему подходить… Потому что лучше уж нам обоим сохранить воспоминания о чудесном романе на берегу моря, чем разочароваться друг в друге навсегда и никаких воспоминаний не иметь!»

– И не подошла? – ахнула Полина.

– И не подошла. И правильно сделала.

Юра почувствовал, что сил на продолжение концерта у него больше нет. Кажется, и Полина это поняла, присмотревшись к выражению его лица.

– Ну, и что ты хочешь этим сказать? – усмехнулась она. – Что лучше бы Жене к тебе вообще не подходить? – И, не дождавшись ответа, добавила: – Как будто сам не понимаешь, что это дурость. Аналогия хромает, Юр! Богиня Аналогия, – пояснила она. – Богиня Аналогия, к твоему сведению, всегда изображалась хромой.

– Да? – удивился он.

– Да! И я это точно знаю: Игорь недавно логотип для какой-то фирмы делал и из энциклопедии мне зачитывал. Это приятель мой, – пояснила она, заметив недоумение на лице брата. – Спутник на нынешнем жизненном этапе. – И тут же, забыв про хромую богиню Аналогию, сердито ударила себя кулаком по колену: – И, главное, тоже ведь без копейки сидит в очередном приступе медитирования, по уши в долгах, буддист несчастный! Так бы у него хоть сколько-нибудь занять, для Евы-то. Я, знаешь, даже в казино ходила, – сообщила она. – Думала, может, хоть пару штук выиграю.

– Ну и как? – засмеялся Юра. – Выиграла?

– Да продула сто баксов, и все дела. Лучше бы краски купила! И как тебе всего этого не жалко?.. – тихо добавила она, помолчав.

– Не знаю, Полин, – повторил Юра. – Думаешь, я об этом не думал? Конечно, бабушкина гарсоньерка… Высоцкий здесь пел, и вообще, кто только не бывал. Но я… Я ведь никогда здесь не был счастлив, вот что странно! Вернее, был, и очень, но всегда все в одну минуту обрывалось – вот здесь, в этой комнате. Не принимают меня эти стены, – виновато улыбнулся он.

– А я была, – грустно сказала она. – И без всяких этих любовей, совсем одна, очень я здесь была счастлива. Когда ты ключи мне отдал перед Сахалином, помнишь? Я ведь здесь много чего сделала… «Синий цвет» тоже. – Полина кивнула на стену.

– Да, «Синий цвет»…

Юра не отрываясь смотрел на последнюю акварель Полинкиной серии. Синий цвет на ней был густым, тяжелым, как воздух за окном. Горы высились в глубине картины, холодно белели их вершины, темнели пропасти, а в пологой долине одиноко стоял каменный крест.

– Ты что, Юра? – проследив за его взглядом, тихо спросила Полина. – Юр, ты про что это думаешь, а?! – вдруг закричала она и, вскочив с ковра, бросилась к стене, в одну минуту сдернула с нее синюю акварель. – Ты и с квартирой поэтому все затеял, да?! – со слезами в голосе выкрикнула она. – Не буду я тогда ее продавать, и доверенность мне можешь не писать! Не хочу я! Не хочу я, чтобы ты… Юра!

Она топнула ногой, и Юра увидел в свете настольной лампы, что слезы брызнули у нее из глаз, как вода из фонтана, как радужный фейерверк. Он и представить себе не мог, что слезы бывают такими! Ева плакала совсем по-другому… Но вся она была как фейерверк, его рыжая сестричка, и такими же оказались ее слезы, которые он увидел впервые за последние пятнадцать лет.

– Ничего я такого не думаю, – стараясь, чтобы голос звучал как можно спокойнее, сказал Юра. – Что это ты выдумала?

– Нет, думаешь! Я же вижу, я же чувствую… Вот, смотри!

В одну секунду Полина вытащила акварель из-под стекла и, высоко подняв над головой, разорвала в клочки. Юра ахнуть не успел, как она уже подбежала к окну, привстала на цыпочки, распахнула форточку и выбросила синие клочки на улицу.

– Понял? – крикнула Полина. – Нет этого ничего, понял? И не смей об этом думать, а то я… Я не знаю что… – Она снова топнула ногой – видно, от невозможности что-либо сделать со своим братом. – А то я умру! – выкрикнула она наконец. – И не в Чечне твоей, а сию минуту возьму и умру, и ты будешь виноват!

– Полиночка, да ты что? – Юра подошел к разъяренной сестрице, взял ее за руку; она сердито выдернула руку. – Да не собираюсь я там умирать, ты что? Я что, по-твоему, смерти туда еду искать? У нас обычная командировка, не выдумывай ты глупостей.

– Ты, может, искать и не будешь… – Полина немного опомнилась и посмотрела на брата слегка смущенно. – Но ты же… Подумал, что это вполне может случиться, да? Скажи, Юр, ведь подумал?

– Ну, подумал. – Он отвел глаза. – А кто об этом не думает? Всякий нормальный человек…

– Ты не всякий нормальный! Таких нету больше, как ты, и не смей ты об этом думать! – потребовала она.

– Все! – Юра засмеялся, поднял руки. – Дурак был, вот и подумал. Теперь буду умный и думать буду только про… Про что мне думать? – спросил он, изображая на лице покорность.

– Да хоть про меня, – скромно заявила Полинка. – Как придет какая-нибудь дурость в голову – сразу думай про меня, ладно?

– Ладно, – кивнул он. – А гарсоньерку ты к этому не припутывай. Надо ее продать, и поскорее, потому я на тебя все это и оставляю. Мы же, может, не скоро оттуда вернемся…

– Братки, ясное дело, столько ждать не могут, – обычным своим тоном сказала Полинка.

– Вот именно. Так что связывайся со своим маклером, или кто он там.

– Да какой он маклер! – махнула она рукой. – Такой же маклер, как и художник. Таких маклеров сейчас – как грязи. Просто совпадает вроде: он как раз говорил недавно, что знакомый его квартиру приличную хочет купить, а свою взамен продает, в Чертанове, и оформление на себя берет. Везет тебе, Юр! Как утопленнику.

– То, что надо, – кивнул Юра и напомнил: – Смотри только, чтобы разница не меньше пятнадцати тысяч была. Смешно ведь будет, если не хватит.

– Уж куда смешнее. Обхохочешься! Ладно, хоть за это не волнуйся, – сказала Полина. – Ты же меня знаешь: если я чего решил, я выпью обязательно, как Высоцкий твой обожаемый.

– Фотографии отсюда забери, – сказал Юра.

– А все остальное – оставить? – съехидничала она.

– И родителям не говори, пока все не оформишь, – предупредил он.

– Да уж это соображаю как-нибудь, не глупее паровоза, – усмехнулась она. – Ой, Юрка, будет тебе, когда они узнают!

– Неприятности лучше осваивать по мере их поступления, – улыбнулся он. – И Еве…

– И Еве тоже ничего не говорить, и все оформить досконально только у бабушкиного нотариуса, и Артема одного не отпускать браткам деньги отдавать, а взять надежных взрослых людей и идти компанией человек в десять, не меньше! – выпалила она. – Все, Юр, расслабься. Сходим завтра к нотариусу, напишешь доверенность, а остальное тебя пусть не волнует. Приедешь из своей Чечни – и живи себе в Чертанове, или где ты там мечтаешь поселиться!

– Да я в Кратове могу жить, – пожал он плечами. – Чего лучше – дача, свежий воздух…

– На электричке каждый день после дежурства будешь ездить. Особенно зимой удобно, – кивнула Полина. – Зимой там то, что доктор прописал. Ни души кругом, свежего воздуха – хоть жопой ешь. Я туда с молодым человеком однажды притащилась сдуру. Старый Новый год встречать. Чуть в сосульки не превратились, пока печку растопили!

– Надо лучше выбирать свои знакомства, мадемуазель Полин, – поддел сестрицу Юра. – Молодой человек должен уметь растопить печку быстрее, чем его девушка превратится в сосульку. Или по крайней мере согреть ее другим способом, пока растапливается печка… Ох ты черт, извини! – спохватился он.

Полинка захохотала.

«Стыдно, конечно, столько на нее взваливать. – Юра курил на кухне, не включая света, смотрел в темное, залепленное снегом окно. – Но что же делать? Не успею сам… А надежнее не найти человека. Так все сделает, что только Женя лучше смогла бы… Все, об этом не надо! При чем здесь Женя? Три дня… Скорее бы».

Снег все лепился снаружи к темному стеклу, выводил на нем странные узоры. Где-то летали в холодной мгле обрывки синей акварели, улетали все дальше, терялись, растворялись, шелестели в темноте знакомые слова:


Это синий, негустой
Иней над моей плитой.
Это сизый, зимний дым
Мглы над именем моим.

Глава 11

– Женя, я не могу больше этого видеть! – Ирина Дмитриевна нервно закурила, поискала глазами пепельницу, не нашла, вышла на кухню, крикнула уже оттуда: – Я даже репетировать не могу! Думаю, вдруг ты газ включила…

– Ну и что? – Женя изобразила голосом удивление. – Что с того, если и включила? А-а, в смысле, не зажгла… Да брось ты, мам, что еще за мелодрама!

– Я не слепая. – Ирина Дмитриевна снова вошла в комнату. – Ты целый месяц сама не своя, это уже выходит за пределы обычной ссоры! А при твоем невозмутимом характере это тем более удивительно.

Месяц прошел с того утра, когда Женя открыла дверь квартиры на Большой Бронной. Когда она внесла в свою комнату не чемодан и не сумку, а завязанное узлом одеяло, из которого во все стороны торчали ее вещи, – мама просто ахнула.

– Что случилось, Женечка? – воскликнула она, глядя дочери в спину. – Ты поссорилась с Юрой?

– Да, – не оборачиваясь, ответила Женя.

У нее не было сил ни для того, чтобы отвечать, ни для того, чтобы обернуться.

– Это, конечно, возможно, но отчего же вдруг такие жесты? – растерянно спросила мама.

На это ответа уже не последовало: Женя закрыла за собою дверь в комнату.

И вот теперь, месяц спустя, мама повторила сказанное тогда.

– Это уже выходит за пределы обычной ссоры! – Она смотрела на дочь недоуменными и ясными, широко открытыми глазами, держа на отлете зажженную сигарету. – Почему ты с ним не поговоришь, не объяснишься? Я, конечно, не очень хорошо его знаю, но Юра не произвел на меня впечатления капризного мужчины.

– На меня тоже, – улыбнулась Женя. – Мамуля, давай не будем это обсуждать, а? И при чем здесь газ? Я что, рыдаю, об стенку бьюсь головой? Я не хочу об этом говорить, только и всего.

– Все держать в себе – готовый инсульт, – пожала плечами Ирина Дмитриевна. – Улыбки эти непроницаемые… Папина копия! И ничего хорошего в вашем самообладании нет. Если хочешь знать мое мнение, то в такой ситуации женщина должна рыдать и биться головой об стенку.

– Я и не спорю, – усмехнулась Женя. – Мама, не стряхивай пепел на ковер, у тебя пепельница в руке.

– Все-то ты замечаешь! – рассердилась та. – Не понимаю! Ладно, мне в театр пора. До какого у тебя отпуск? – спросила она, выходя.

– Еще неделя, – ответила Женя, не двигаясь с места.

– За два года ты взяла, что ли? И не поехала никуда… – донеслось из прихожей. – Все, пока, я сегодня поздно буду.

Как только хлопнула входная дверь, Женя почувствовала, что лицо у нее обмякает, как шарик, из которого медленно выходит воздух. Ей нелегко было все время находиться во взведенном состоянии, но еще труднее было бы объяснять маме, что на самом деле случилось. Поссорилась с Юрой – и достаточно. С кем не бывает!

Она не могла назвать происшедшее ссорой. Она никак не могла это назвать, даже думать об этом не могла. И все-таки думала все время, даже во сне.

Чуть ли не в детстве еще Женя догадалась, что в жизни не бывает случайностей. Вернее, то, что кажется случайностью, на самом деле подготовлено всем предшествующим ходом событий, тысячами невидимых нитей связано с твоим предыдущим поведением. Может быть, тогда Женя думала об этом не так определенно, но мысль была именно такая.

И поэтому ей не казалось случайностью все, что произошло месяц назад – когда она стояла посередине гарсоньерки и две газеты, которые она держала на весу, жгли ей руки, как раскаленные угли.

Умом она, может быть, и понимала, что ничего страшного не сказано в этой пошлой заметке. И фотография была сделана ведь не в постели, а всего лишь в коридоре ночного клуба, и стояли они с Несговоровым на приличном расстоянии. Но чувство, от которого Женю бросало то в жар, то в холод, не подчинялось уму.

«Ведь это было! – билось у нее в висках. – Было ведь – отель, «кинг сайз», и потом все… И какая разница, в газетенке это все впечатано или только в моей памяти, знает он подробности или не знает? Я их знаю, я их помню – этого достаточно…»

Неотменимый, неподвластный жалким человеческим ухищрениям ход жизни смел ее мгновенно, как лавина.

Самое ужасное, самое невыносимое было в том, что теперь, в эти бесконечные дни и ночи, она не могла вспомнить Юру. Глаза его вспомнить, прикосновения его рук и губ… А вспоминала только ту ночь в мальтийском отеле – во всех подробностях, от которых хотелось закричать, наизнанку вывернуться! Жене казалось, будто вся она покрыта какой-то липкой паутиной. Она вскакивала среди ночи, бежала в ванную, терлась мочалкой с такой яростью, словно кожу хотела с себя содрать… Ничего не помогало. Отвращение к себе не проходило, оно сидело у нее внутри, его невозможно было ни смыть, ни забыть.

И что значили при этом мамины разумные советы – объясниться, поговорить! Разумности Жене было не занимать, и вся она была ей теперь не только не нужна, но ненавистна. Да она не помнила даже, что говорила Юре в это последнее утро, какие приводила причины! Плела какие-то глупости про экзотическую бабочку…

Все равно причина была одна, она жгла Женю изнутри, и высказать ее было так же просто, как и невозможно.

«После всего, что было в той избушке, после этого Богом ни за что подаренного счастья, я легла в постель с человеком, которого даже физически не хотела, – потому что так решила моя голова, потому что мне всего лишь хотелось жить проще и разумнее… И сердилась ведь еще, что Юра как будто закрывается от меня, как будто недоговаривает что-то, планы какие-то строит! – думала она с ужасом и непроходящим отвращением к себе. – Претензии предъявляла… Боже мой, разве дело в том, что он не заинтересовался этой дурацкой квартирой, что он не любит в подробностях рассказывать, как там у него на работе дела?.. «Дорожный патруль» смотри по телевизору, если тебя подробности интересуют! И про жену его еще ляпнула зачем-то… Как будто мне не все равно, разведен он или нет, или я так уж за лишние метры убиваюсь».

С запоздалым, никому не нужным стыдом Женя вспоминала, как холодно говорила с Юрой в тот вечер, когда ей показалось, что он вдруг стал к ней равнодушен…

Он сидел за столом, что-то писал при свете настольной лампы, а она делала вид, что читает, сидя у рукодельного столика.

«Даже не замечает, что у меня книга в руках! – сердито подумала Женя. – Не спросит, может, мне темно при таком свете читать. Какой-то он стал… Ничего мне не рассказывает, смотрит как на пустое место. Раньше все рассказывал – про Армению, про Абхазию. В избушке тогда… Говорил, только со мной не чувствует одиночества. А теперь? Глаза даже черные все время, нисколько не синеют!» – подумала она совсем уже с детской, дурацкой обидой.

– Юра! – позвала Женя.

– Что? – спросил он, но не обернулся.

Не то чтобы ей так уж хотелось поделиться с ним радостью от скорого получения квартиры. По правде говоря, Жене даже не по себе было от этого в общем-то вполне приятного обстоятельства. Во-первых, ей так нравилась гарсоньерка с этими ореховыми креслицами и с фотографиями на стенах, что ни о каком другом жилье она и знать не хотела. А во-вторых… Мало ли что Юра в связи с этим подумает? Решит еще, что она собирается жить на два дома! Когда, еще при Несговорове, отец впервые завел разговор о квартире, именно для этого она ведь ее и предназначала.

Эта мысль, как всякая мысль, приходящая в момент плохого настроения, тут же стала крутиться в голове, обрастая подробностями.

«А что, если он именно так и подумает? – глядя Юре в спину, размышляла Женя. – Вот, сидит, пишет, даже обернуться не хочет, ему и без меня прекрасно. Я ведь додумалась же когда-то, что жить лучше отдельно, почему бы ему до того же не додуматься?»

– Юра! – повторила она. – Да посмотри же ты на меня, пожалуйста!

– Смотрю. – Он наконец обернулся; голос был явно недовольный. – Что случилось?

Ну конечно! Чтобы обратить на нее внимание, ему нужно что-нибудь из ряда вон! Чтобы на льдине унесло… А просто так, без «случилось» – какое отношение она имеет к его жизни?..

Теперь, спустя месяцы, эта старательно взлелеянная в тот вечер собственная глупость показалась Жене такой невыносимой, что впору было и в самом деле биться головой о стенку; благо мама ушла.

Не было другого человека, который сразу спрашивал бы: «Что случилось?» или: «Что я должен делать?»… Не было такого больше, только он! Именно так он и спросил в первую же минуту их знакомства, когда Женя вошла в ординаторскую и завела с ним беседу про будущую телепередачу. А она еще засмеялась тогда и подумала, что мужчина, с первого слова собирающийся что-то д